Выбрать главу

Не обращая на меня внимания, по-старушечьи сгорбившись, Верна скрылась за занавеской. Я слышал, как она отвернула кран в ванной, закрыла дверь, как пошмыгала носом, сдерживая слезы, и все же заплакала. Я стоял в ее маленькой гостиной, глядя на центр города. Меня удивило, что во многих окнах высоток горит свет. Какое безрассудное расточительство. Все тело у меня ныло от ударов, каких я давно не получал.

— Дядечка, ты чего там? Иди сюда, — позвала Верна сдавленным голосом.

— Я думал, ты сама выйдешь, — сказал я, осторожно раздвигая занавеску.

В комнатенке было лишь одно окно, в дальнем кухонном уголке за комодом и небольшим холодильником, и я не мог разглядеть Верну, пока глаза не привыкли к полумраку. Она лежала на своем матраце, на полу, закрывшись одеялом — белело только лицо, — и была похожа на ребенка, который ждет, что его укутают, помолятся и поцелуют. Я присел рядом, громко хрустнули коленные суставы.

— Ты хотя бы малость разделся.

— Да нет, не стоит. Сейчас поеду.

Глаза у меня совсем привыкли, я увидел, что лицо у нее мокрое от слез или от воды. Здесь сильно чувствовалась затхлость, вероятно, от набивки матраца, но она почему-то была приятной.

— Лег бы рядышком, погрел меня.

— Помну рубашку и брюки, — сказал я.

Слова эти были произнесены твердым тоном, каким говорят о недостоверном факте (например, «Пелагий был уроженцем Шотландии»).

— А ты их сними.

Разумно, подумал я, разделся до трусов и носков, лег поверх одеяла и обнял Верну за плечи. Они были как налитые. Дыхание ее отдавало невинностью мяты, свежестью антисептического полоскания. Не то что ее плевки, которые я слышал из другой комнаты, когда смотрел, как падающей звездой спускался самолет. Белки ее глаз уставились в потолок. Немного погодя она сказала:

— Я жуткая говнюшка, правда?

— Не жуткая, — соврал я. — У тебя просто мозги набекрень. Люди так устроены, что в первобытных обществах детей воспитывало племя. Существовала как бы программа воспитания, и все ей следовали. Теперь же нет ни племен, ни программы. Женщине трудно.

— Да, но другие бабы таких скандалов не устраивают.

— Кому судить, скандал это или нет? — Когда я ради Эстер бросил первую жену, казалось, будто разыгрался скандал. Но все обошлось как нельзя лучше. — В глазах Божиих... согласно Библии, — поправился я, — то, что кажется скандалом, неурядицей, горем, может быть правильным и хорошим. Гладенькие да чистенькие — пропащие души.

— Люблю, когда ты рассуждаешь о Боге.

— Давно уже бросил рассуждать.

— Из-за Эстер?

— Эстер была следствием, а не причиной.

— Ты просто говоришь о вещах, от которых ум за разум заходит.

— Да, меня считали хорошим проповедником. Посей сомнения, потом утешь. Люди понятия не имеют, что они слышат. Им просто приятна музыка слов. Мажор, минор, снова мажор и под конец: «Да благословит и сохранит вас Господь», после чего все отправляются друг к другу в гости выпить-закусить.

Верна прикрыла глаза.

— Вот это жизнь, — проговорила она.

Я переменил тему:

— Жалко, что ты не любишь Эстер.

— Ничего тебе не жалко, — отрезала она.

Я снова переменил тему:

— Знаешь, мне что-то холодновато.

— А ты хитрющий, дядечка. Залезай под одеяло.

— Нет, ты и так меня перевозбудила. И вообще, мне надо домой.

— Перевозбудила? — Она словно проснулась, вышла из оцепенения. — Это ты меня перевозбудил. Давай снимай свои боксерские трусы. Трахни меня.

— Боюсь, — признался я.

— Чего боишься, малыш?

— Подцепить что-нибудь венерическое. Столько новых болезней появилось с тех пор, как я был мальчишкой...

— Ну и ну! Я думала, ты шутишь. Считаешь, мы все от СПИДа перемрем? Лично я в этом уверена.

— Если не от СПИДа, то от чего-нибудь другого.

— Нет проблемы. Тогда просто пососу тебя. Или как это по-ученому — феллацио?

Верна, конечно, не знала, что глагол «сосать», который изначально — неточно и неприятно — применяли, говоря о музыкальных духовых инструментах в отличие от теперешнего неприличного значения, в этимологическом отношении сродни латинскому flaure и греческому фаллос. Я обнаружил это еще в семинарии, когда эти древние полумертвые языки дали первые ростки в пустыне моего невежества, и был заворожен сходством. Верна выпростала из-под одеяла руки и принялась неуклюже стаскивать с меня несчастные трусы. Ее тяжелые полушария перекатывались на грудной клетке. Забила обеими крыльями птица двусмысленности положения, все мое существо сладостно затрепетало. Не «или-или», не «одно из...», но «и то и другое», «оба» — таков непреложный принцип, заложенный в природе вещей.

— Неправильно это... — пробормотал я, чувствуя, как размякли одни части моего тела и напряглись, отвердели другие.

— Мне это ничего не стоит, — успокоила меня моя юная соблазнительница, — а тебе будет хорошо. Ты хотел трахнуть мою мамку, я знаю. Теперь меня трахни. У меня лоханка лучше. Она мне в подметки не годится.

— Откуда тебе это известно?

— Время такое. Секс — движение вперед. Давай, не тяни резину. Дай и мне сегодня что-нибудь хорошее для других сделать. А то совсем потеряю к себе уважение.

— Надо, чтобы и ты этого хотела, — сказал я резко. Ее руки перестали терзать мое стареющее тело. Черты лица расплывались в полумраке.

— Хочу я, хочу, — пролепетала она.

Может быть, я вынудил ее к этому признанию? Но Вселенная так несовершенна во многих отношениях, что сомнение улетучилось. Что и как было потом, запомнилось мне хуже, чем картины измены моей жены-акробатки с Дейлом. В теплой темноте под одеялом мне припомнилась, почувствовалась атмосфера детских игр на чердаке, или это был запах от набивки матраца, или же — от моей пятидесятитрехлетней плоти, потеющей в предвкушении удовольствия. Мягкое, податливое тело Верны, ее гладкая кожа. В памяти отложилось ощущение, будто меня подняло на гребень волны и развернуло, словно свиток, ощущение чего-то такого, что напоминает, как вкладывают листки письма в плотный конверт. Ее влагалище — рискну в интересах истины оскорбить чью-то скромность — оказалось по-девичьи узким и сухим, словно Верна отдалась по рассеянности, а приглашение лечь было пустой формальностью. Когда я входил в нее, мне вспомнилась резиновая вагина, куда я, подогретый картинками в «Училке, которая слаба на передок», сбрасывал в прошлой жизни излишки спермы. Видно, многовато сбросил, и у Лилиан не хватало женского начала — отсюда наша бездетность.

Я кончил и, покряхтывая, сполз с племянницы. Мы лежали рядышком на твердом полу бездуховности, партнеры по кровосмесительству, супружеской измене и нанесению морального ущерба ребенку. Нам обоим хотелось поскорее избавиться друг от друга и уничтожить следы содеянного, но наперекор желанию мы все еще прижимались друг к другу под потолком, утешаясь мыслью, что ниже нам падать — некуда. Я лежал с Верной, уставившись глазами вверх, и понимал, сколько величия в том, что мы продолжаем любить и почитать Господа, хотя он и наносит нам порой тяжелые удары, и сколько величия в его молчании, позволяющем нам насладиться человеческой свободой. Вот оно, мое доказательство существования Всевышнего. Потолок уходил все дальше ввысь, и я видел, как безмерна наша низость. Великое падение предполагает великие высоты. Неопровержимая несомненность переполнила мое существо.

— Да благословит тебя Бог, — это все, что я мог сказать.

— А ты еще ничего, старый пердун, — ответила Верна комплиментом.

— Как насчет твоего самоуважения?

— Вроде получше.

— Теперь уснешь?

— Ага. Вся как выжатый лимон.

Я стал одеваться. Ее детская беспечность обеспокоила меня.

— Ты не боишься, что заведешь еще одного ребенка? Поди подмойся или помажься каким-нибудь противозачаточным средством.

— Не бойся, дядечка. У меня как раз это дело было пару дней назад. И вообще — могу и аборт сделать, как ты меня научил.

Дразнит меня вероятной беременностью, подумал я. Ну что же, ее право.

Я вышел из квартиры. Коридор был освещен ярко, словно всем своим пустынным пространством и запертыми дверями подслушивал, что происходит внутри.

Поразительно, как мало времени требуется, чтобы перепихнуться. Стрелки моей «омеги» стояли на циферблате почти вертикально: пять минут первого. Облегчившись, я шустро сбежал по грохочущим ступеням, сел в машину, обесцвеченную сернистым светом фонаря, и тронулся.