— Ну что же, это почти по Фрейду, — сказал я, сдаваясь, и сдаваясь с благодарностью. — Хочешь, куплю тебе билет?
— Еще бы! Купи, раз ты так хочешь. Вот будет клево. — Ее глаза, обычно невыразительные, сияли — от шампанского или от яркого освещения, такого яркого, что можно было разглядеть мельчайшие царапинки на серебре приборов. Когда Верна улыбалась, приоткрывались ее маленькие круглые, как жемчужинки, зубы. — У меня к тебе еще одна просьба.
— Да? Какая? — Я старался понять, почему мне так неприятны крестики, свисающие с ее ушей, — то ли потому, что они символизировали варварское искупление смертью грехов наших, то ли в силу моего застарелого предрассудка, запрещающего надевать кресты так легкомысленно. Тем не менее женщины испокон веку носят кресты во влажной расселине между грудями. Господи, кто сотворил женское тело? Мы должны снова и снова задаваться этим вопросом.
— Будет здорово, если ты звякнешь мамке — узнать, как она отнесется к моему приезду. У меня самой духу не хватает.
— У меня тоже не хватит.
— Почему, дядечка? Как-никак она тебе сестра единокровная... А-а... знаю. — На щеке у Верны заиграла ямочка. — Боишься, по голосу она догадается...
Палтус был суховат, но я постарался поскорее проглотить кусок. В горле у меня запершило.
— Догадается — о чем?
— О том, что ты меня трахнул! — пояснила она, кашлянув.
Несколько лоснящихся любопытных лысин с соседних столиков повернулось в нашу сторону.
— Не кричи, — взмолился я.
Ее глаза с золотистой россыпью сузились от предвкушаемого удовольствия.
— Ты просто хочешь отделаться от меня, старый пижон. Я сейчас как ходячая улика. Захочу, начну вымогать у тебя денежки. Захочу, поломаю твою почтенную жизнь. И на работе будут неприятности, и с твоей женушкой-задавакой. Все эти дорогие вещи в твоем доме ведь на ее деньги куплены. На профессорское жалованье не разгуляешься. Дейл говорит, папаша у нее был важной шишкой.
Я ответил на обвинение спокойно и чистосердечно:
— Эстер — часть моей жизни. В свое время я приложил немало усилий, чтобы она стала тем, чем она стала. К тому же я слишком стар, чтобы меняться.
На десерт Верна взяла baba au rhum — ромовую бабу и кофе по-ирландски, я же, отяжелевший от шампанского, ограничился чашечкой обычного черного кофе. На факультете меня ждала стопка буклетов по ересям.
Наше окно выходило на север. Отсюда, с умопомрачительной высоты, река казалась шире, величественнее, первозданнее, чем когда переезжаешь ее по одному из мостов в автомобиле. Университет, занимающий столько места в моих мыслях и моей жизни, терялся в панораме северной части города. Здания естественнонаучных институтов, Куб, гуманитарные факультеты, студенческие общежития — все это как бы пропадало среди прибрежных заводов. Я не замечал прежде ни их плоских крыш, ни столбов дыма. Над всем районом, как над прудом на рассвете, нависала дымка, и я не мог отыскать глазами свой факультет. Зато хорошо были видны стрела бульвара Самнера, идущая от реки, и распустившиеся дубы и буки в моих кварталах. Мне даже показалось, что я различаю зеленое пятно мемориального сквера Доротеи Элликотт, и крышу собственного дома, и даже окна третьего этажа. Там, в туманной дымке над просыпающимся прудом, текла моя жизнь, за которую я успешно сражался в шестидесятиэтажной выси. Если Верна уедет, у меня будут развязаны руки и неверные поступки изгладятся из памяти. Я представил себе, как она приближается к американскому болоту, попадает в мешанину запахов и затхлого благочестия, родительских проклятий и самодовольной посредственности, и у меня упало сердце. Ее жизнь, такая яркая в пору цветения и молодой дерзости, казалась напрасной — будь то в Кливленде, с Эдной и Полом, которые снова попытаются привязать ее к гнилому стволу устаревших запретов, или здесь, с нами, чтобы пользоваться нашими безграничными безбожными свободами, стершимися от частого употребления. Настроение у меня испортилось, как будто именно я приговорил это юное существо к напрасной жизни.
— Как бы то ни было, ты должна получить аттестат зрелости.
— Она то же самое говорит. Моя врачиха. А зачем? Чтобы сделаться таким же истуканом, как вы все?
В самой северной части города металлические и битумные крыши все чаще и чаще чередовались с островками леса. Кирпичные стены сменялись древесными. Леса рядами поднимались на дальние холмы, зелень голубела, затем растворялась в сероватом тумане. Большой многоликий город раскинулся так, что не объять ни взором, ни умом. И это все? Все, что нужно человеку? Вряд ли.
Внизу, в просторном вестибюле, отделанном в стиле ар деко под оникс, мы стали прикидывать, сколько стоит билет до Кливленда.
— Кроме того, будут кое-какие дорожные расходы, — сказала Верна с шаловливым бесстыдством.
— Почему я должен давать тебе взятки, чтобы ты сделала то, что самой полезно?
— Потому что я тебе нравлюсь.
Я выложил триста долларов за аборт. Билет, разумеется, дешевле. Верна же, напротив, считала, что дороже, поскольку поездка — операция более длительная, нежели удаление плода. К счастью, мой банк установил в вестибюле автомат, выдававший наличность в пределах трехсот долларов. На том мы и порешили. Машина, гудя и щелкая, поглотила мою карточку, проверила имя владельца (Агнус) и, ворча, выдала купюры. «Хотите произвести какую-либо еще операцию?» Я нажал кнопку со словом «нет».
— Когда-нибудь, — сказал я, подавая Верне деньги (купюры были новенькие, хрустящие, как тонкая наждачная бумага), — тебе придется обходиться без доброго дяди, который делает тебе подарки.
Верна взяла деньги, и я увидел, что она вот-вот расхохочется. Еще бы: новенькие купюры, манной свалившиеся ей из банкомата, — но сдержалась, не поддалась искушению.
— Что-то ты не в духе, дядечка. В чем дело? Ведь все получается по-твоему.
— Обещай мне одну вещь, — беспомощно брякнул я. — Что не будешь спать с Дейлом.
— С этим недоумком? — Теперь ее вовсю разобрал громкий смех. По ониксовым стенам раскатилось эхо, заплясали крестики в ушах. — Ну у тебя и фантазии! Ты же знаешь, от каких мужиков я завожусь. Дейл меня не волнует. Он вообще ноль без палочки. Даже не злой, как ты.
Она чмокнула меня в щеку. Милостыня была как капелька дождя в знойной пустыне.
4
Четыре недели меня будили по утрам стук и скрежет. Это Пола отважно ползала по всему дому. Не раз и не два сидя в своем кабинете, стараясь сосредоточиться над богословскими ловушками и увертками, я слышал, как словно валун скатывается с лестницы, и лишь веселое щебетание ребенка указывало на то, что никакой катастрофы не произошло. Гипс у Полы уже сняли — в больницу я ходил с уверенной и чинной Эстер, а не с дерзкой, не умеющей себя вести Верной, никто из отделения неотложной помощи тоже не присутствовал — и бедная девочка нет-нет да и захнычет, словно у нее удалили часть ее самое.
Сегодня утром она хныкала у меня в постели, куда ее как бы в насмешку — вместо себя — положила Эстер. Глаза с блестящей чернильной радужкой на ясно-голубом белке были устремлены на меня, а короткие слюнявые пухлые пальчики с острыми ноготками ощупывали мои небритые щеки.
— Дя узе плоснулся?
В выпуклостях ее глаз я видел крошечные квадратные отражения окна у кровати, кончающегося полукругом с цветным стеклом. Было воскресенье, но в утреннем свете была какая-то тоскливость. Автомобильный шум почти не доносился сюда, и в тишине словно повис молчаливый упрек. В листве щебетали птицы. Жалостно звонили церковные колокола.
— Дя вставать! — приказала Пола.
Сладостно ломило виски. Вчера мы припозднились на небольшой вечеринке. Эд Сни наконец отмечал на своей холостяцкой квартире согласие супруги дать ему развод. В качестве неофициальной невесты присутствовала узкобедрая молодая особа с волосами цвета репчатого колокольчика, которую он приводил к нам. Интересно, кто же будет их венчать? Я выпил лишнего и ввязался в яростный спор с Эдом относительно того, где в Писании кончается историческая правда и начинается миф, и с неким нигерийцем, который работал над диссертацией о Мухаммеде Диде, — относительно эффективности разоблачений режима в Южно-Африканской республике. Все движения протеста в Америке — крики и алкогольный туман шестидесятников лились в мою кровь — не что иное, как повод для молодых белых из среднего класса собраться, покурить травку, почувствовать, что их гражданская ответственность выше, чем у предков. Откуда у меня эта оголтелость? Но говорил я, кажется, искренне.