Что за абсурдная самонадеянность — вычислить Бога из данных физики больших энергий и космологической теории Большого взрыва. Теология обжигается всякий раз, соприкасаясь с точной наукой. Астрономия в шестнадцатом веке, микробиология в семнадцатом, геология и палеонтология в восемнадцатом, дарвинизм в девятнадцатом настолько расширили картину мира, что церковникам срочно пришлось искать убежище в еще более укромных уголках, в темных пещерах психики, откуда их теперь жестоко гонит неврология, вымаривает из мозговых извилин, как мокрицу из штабеля бревен. Прав был Барт: totaliter aliter — все переменилось.
Единственное безопасное для Бога место — по ту сторону человеческого понимания. Туда и помещают Бога. Бонхеффер назвал это позитивизмом откровения. Все остальное — убогое умствование, толчение воды в ступе, сбивка сыра из ничего, как выразился Оливер Уэнделл Холмс-младший, член Верховного суда, который оставил все свое земное имущество правительству Соединенных Штатов. Самое скорбное завещание, какое только мог составить человек в здравом уме.
В полутьме я разглядел, что мне навстречу, припадая на одну ногу, семенит соседка, миссис Элликотт, со своим маленьким тибетским терьером на длинном красном поводке. Светло-желтая шерсть закрывала собачке глаза и спадала так низко, что казалось, вместо ног она движется на колесиках, словно игрушка. Песик суетливо обнюхивал основания деревьев и столбов, выискивая местечко, достойное того, чтобы помочиться.
— Добрый вечер, профессор, — прокаркала старая дама. В цвете лет у нее была редкая страсть — доводить своих мужей до самоубийства. По меньшей мере двое наложили на себя руки, оставив безутешной вдове недвижимость со всем содержимым, и теперь ее имущество напоминает пласты осадочной породы, спрессованные временем и переменами в экономике, которые произошли за два-три последних десятилетия. — Неважные перспективы у наших, — добавила она.
До меня едва дошло, что она имеет в виду предстоящие выборы. Я-то ожидал, что она заведет разговор о погоде, и невпопад отозвался:
— Да, не слишком жарко.
Как большинство других обитателей округа, миссис Элликотт была радикальной либералкой и изо всех сил боролась за то, чтобы у нее отняли ее состояние. Но усилия старой дамы пропадали даром, состояние не отнимали.
— Ужасно, правда? — воскликнула она вдогонку мне, внезапно пришпиленная к покоробившемуся тротуару, поскольку собачонка облюбовала наконец-то местечко, уже потемневшее от частого употребления, чтобы пустить золотистую струйку.
Я надеялся, что почтенная дама припишет мое замечание изъяну собственного слуха. Правда, эти брамины-богатеи так закоснели в собственной бестактности, что вряд ли замечают бестактность со стороны других.
Впереди замаячил мой дом, показался зовущий теплый свет в окнах. Я свернул на тисовую аллею и с довольным хозяйским покряхтыванием подобрал рекламные проспекты с кирпичной дорожки и полукруглого крыльца с четырьмя коническими колоннами и искусно вырезанными волнистыми поясками на них.
Я любил свой дом, построенный в начале нашего стареющего столетия, когда трудящиеся классы и рабочая этика шагали рука об руку и когда был недорог квалифицированный труд, о чем свидетельствует масса милых деталей — взять хотя бы изящные высокие решетчатые окна. Нагнувшись к одному из них, чтобы при свете из фунтовой груды металла, которую в наши коварные дни приходится таскать в кармане, выбрать ключ от парадной двери, я увидел свою жену, ее худенькую невысокую фигуру и зачесанную наверх копну рыжих волос — сутулясь, она сосредоточенно несла в руке из гостиной в столовую бокал багровой жидкости, то ли крови, то ли бургундского.
Меня всегда тянуло подсматривать, даже без дурных намерений, за людьми, не подозревающими, что за ними наблюдают. Отчетливо помню в дни моего служения залитые светом окна моих прихожан, когда я в своем черном, как у грабителей, одеянии, крадучись подходил по дорожке к дому, чтобы нагрянуть с неожиданным визитом и напомнить о заветах Вседержителя.
Окна моего дома — что глаза человека — ясные, добрые, беззащитные, а округлости спинок дивана, кресла и абажура торшера — что извивы его внутренних органов. Я смотрел на Эстер как бы со стороны и видел желанную добычу, которую можно взять силой, осквернить чужую жену, передать ее мужу послание, закодированное в твоей сперме. Губы ее беззвучно шевелились, очевидно, она выговаривала нашему сыну, который, должно быть, сидел в кухне и на столе, за которым через час мы будем есть, делал уроки. В распоряжении Ричи были гостиная, библиотека, его собственная спальня немалых размеров, однако он предпочитал заниматься здесь, где его мать расставит тарелки и разложит салфетки, где у самой головы бормочет и поет крохотный «сони». Я этого не понимаю. Вернее, я так говорил во время неоднократных наставлений сыну, потому что в душе объяснял это пережитком примитивной тяги к домашнему очагу. Телевизор с его неотразимой притягательной силой, с его дурным очарованием — подобие пламени. Входя в комнату, мы машинально включаем «ящик», и на экране явственнее, чем неопалимая купина, появляется говорящее лицо. По сравнению с кухонным теплом и толкотней остальной дом действительно кажется пустыней двенадцатилетнему мальчишке, который, может быть, вдобавок верит если не в привидения, как во времена моего средневекового детства, то в реальных грабителей, насильников и накачанных наркотиками бродяг — из-за них-то обитатели нашей уединенной респектабельной, располагающей к налету улицы вынуждены носить кожаные кармашки с ключами, предмет столь же необходимый, как молитвенник в руках священника. Ни одна часть города не расположена от любой другой дальше, чем в часе езды на автобусе или на метро, а идеалы демократии вкупе с общепринятой демократичностью одежды не позволяют ограничить доступ кого бы то ни было куда бы то ни было. В наше время по костюму преступника не отличишь от преподавателя, и у нас на улице многоязычный студент-идеалист, прибывший по обмену из Африки, и какой-нибудь свихнувшийся неуловимый мститель из гетто — как кошки ночью — оба серы. Десять лет назад тридцатилетнюю дочь миссис Элликотт затащили в расположенный неподалеку приятный скверик с цветущими рододендронами, изнасиловали и задушили. Ее крики о помощи соседи приняли кто за телевизионные вопли, кто за скрежет автомобильных шин. После этого происшествия сквер переименовали, но преступника не нашли.
Я вошел в прихожую. Прикрепленные к стене скамьи для пакетов и сумок были завалены журналами и книгами. После коммерческого успеха книжки одного раввина, задавшегося вопросом, почему плохим людям везет, а хорошим — нет (или наоборот, не помню), священнослужители принялись строчить сочинения с такой же быстротой, как и южане, и многие труды присылались мне наряду с написанными на деньги благотворителей учеными трактатами в тисненных золотом переплетах об Афанасии и других отцах церкви. Я повесил на прочную дубовую вешалку шарф и высокую шляпу (она выглядит помпезно, знаю, зато я ни разу не застудил голову с тех пор, как купил ее в аэропорту Шэннон на другой день после просмотра рукописной «Книги Келлса» с цветными миниатюрами, куда я заглянул и — разочаровался) и, сунув в рот трубку, с кейсом в руке прошел налево, в свою библиотеку. Мне хорошо и уютно в этой комнате.
Как я и предполагал, Эстер слышала, как стукнула дверь, и вышла в коридор. Почему женские шаги звучат воинственнее, чем мужские? Высокими каблуками это не объяснишь, в самой женской природе заложена особая энергетика, пританцовывание и прыгучесть. И вот она вошла, все сто фунтов знакомого тела, и ощущение, что она — чужая жена, желанная добыча, — мгновенно улетучилось. От Эстер несло скукой, как от белья с высохшим, застарелым потом, скукой смертельной, способной нагнать тоску на других. Я с трудом сдержал зевоту, даже челюстям сделалось больно.