Ехали двумя машинами — родители с Илюхой на отцовском «Инфинити», а Макар сзади — на джипе. Отец предлагал сесть к ним, но Макар заранее решил, что не будет долго торчать на поминках. Только пригубит вина, не чокаясь, и сразу сбежит, чтобы не слышать раз за разом: «Пусть земля ему будет пухом…» Поедет куда глаза глядят — будет кататься по городу, по местам, где они бродили с Цыбой, и вспоминать. Чтобы никто из посторонних не видел и не слышал, как Макар Шорохов скрипит зубами и снова плачет.
Во двор, попрощаться с Цыбой, пришел его бывший класс… его и Макаров. Несмотря на то что все поступили в разные места и успели уже распрощаться со школой, с детством и этим дурацким буквенным обозначением — «А»: девятый, десятый, одиннадцатый. Кто-то обзвонил всех, созвал. Зачем? Почему, когда умирает взрослый, к нему не приходят все его коллеги в полном составе? По какой такой причине на похороны обязательно ходить всем классом, как на экскурсию? Чтобы лишний раз обрезать крылья еще молодым и беспечным человечкам, мол, смерть ближе, чем вы думаете?.. Виновато отвернувшись от Цыбиных родителей, боком подобраться к гробу, взглянуть на бывшего одноклассника одним глазом и смущенно отойти.
Потом долго ехали по пробкам за катафалком. Дождь заливал лобовое стекло. Дворники работали как бешеные, но все равно дорога впереди оставалась в мутной пелене — нереальная, ненастоящая. Какой-то таксист все время перестраивался и в итоге влез между ритуальным автобусом и «Рэнглером». Макар чуть было не выскочил из машины, чтобы обломать ему зеркало. И разбить стекло, и вытащить его за грудки из машины, и…
Хотя он же не виноват.
Тот, кто виноват, — далеко. И Макар не сломал ему ничего. Не разбил все стекла в доме. И… даже не попытался.
В церкви на Северном кладбище старушки суетливо закрепили на краях гроба высокие свечки. Пришел священник — молодой, с куцей бородкой и залысинами. У него были бело-желтые, будто из воска, длинные пальцы с блестящими розовыми ногтями — Макар почему-то не мог оторвать от них взгляд, пока те листали требник.
В воздухе пахло воском, ладаном… пустотой. Затхлой пустотой, в которую уходят молитвы тех, кто не верит, но все равно приходит сюда. Зачем? Потому что положено. Макару опять казалось, что никто здесь не сам по себе — все подчинились ритму древней традиции, неотступно следовали заведенным правилам. Те, кто правил не знал, чувствовали себя неуютно — нервничали, мяли свечи, вертелись на месте, шепотом спрашивали: «Уже можно зажигать, да?»
Батюшка кружил вокруг гроба и пел «Со святыми упокой» — тонким голосом, чуть грассируя. Слова текли сквозь Макара, не задевая его, не обладая ни смыслом, ни формой — что-то тягучее и звенящее эхом из-под свода. Не поднимая глаз на родителей и дядю Ваню с тетей Олей, Шорох разглядывал кадило в руках священника — он почему-то никогда раньше не думал, что в момент взмаха нужно потянуть за цепочку, чтобы приподнять крышку и дым пошел сильнее.
До этого момента Макар всего однажды был на похоронах, двенадцать лет назад, у двоюродной бабушки. Единственный вопрос, который занимал его тогда все утро: «А вдруг я начну смеяться и все решат, что я дурак и плохой внук?» Но стоило приехать в церковь, где маленькому Макару дали свечку, как он разревелся и не унимался до самых поминок. Сейчас же наоборот — когда гроб вытащили из катафалка и поставили на табуретки посреди светлого зала, Макар вдруг успокоился. Почти.
Пришло осознание. Это не горе. Это безысходность. Горе — когда можно что-то изменить. А сейчас уже… что расстраиваться? «Чего уж теперь», — говорила мама, успокаивая утром Илюшу. Действительно. Чего уж теперь.
— Можно прощаться, — сказал батюшка.
Тетя Оля первая подошла к открытому гробу, нагнулась, быстро поцеловала сына в лоб и отошла. Схватила дядю Ваню за локоть, как-то вдруг съежилась, стала меньше ростом и задрожала. Макар подержал руку у Гохи на плече, посмотрел на его бледное лицо — странное, будто изменившееся, незнакомое. Потом вышел на крыльцо — не хотел видеть, как закрывают крышку и завинчивают болты. Дождь чуть накрапывал, на востоке между облаками проглядывала синева.
Северное кладбище — или Северный нежилой массив, как его называли в шутку, — тянулось на десятки километров. Самое большое кладбище в Европе, двести восемьдесят гектаров. Если у родственников умершего было не слишком много денег, ему выделяли место по плану, почти у горизонта, на самом краю массива, и закапывали в красноватую глинистую почву среди десятков таких же холмиков. Цыбины же выбили участок поближе — оформили подзахоронение к родным. Всего три квартала от церкви, рядом с кустами сирени.
Места было мало, совсем впритык, и выкопанной землей засыпали наполовину два ближайших памятника. Оградки мешались под ногами, Макар все боялся, что поддатые могильщики споткнутся и уронят Цыбу. Его Цыбу. Но никто не споткнулся, гроб спустили на длинных ремнях в могилу, мужик с лопатой хрипло предложил всем бросить по три горсти земли… Направился к дяде Ване, отвел его в сторону, стал просить еще две тысячи сверх уплаченного — «чтобы оградку получше сделали». Тот растерянно кивал, как болванчик, пытался достать деньги, тянулся и не попадал пальцами в нагрудный карман.
Когда могилу закопали, все замялись. Нужно было что-то сказать — что-то хорошее, светлое, чтобы улыбнуться и вспомнить живого настоящего Цыбу, а не стоять молча вокруг таблички «Игорь Цыбин, 1995–2012». Снова хлынул ливень. Мама ухватила тетю Олю за плечи и повела к машинам, мужчины побрели следом. Макар дождался, пока все отойдут, подошел к могиле, присел рядом с ней на корточки, зачем-то примял землю ладонью. Пытался придумать нужные слова, но не получалось.
— Макар…
Она вышла из-за соседнего памятника, двухметровой серой плиты с выгравированным ангелом.
— Карина, — Макар неловко поднялся, вытер ладони о штаны. — Я к тебе приходил.
— Я знаю. Дед сказал.
— Он не пустил меня…
— Тоже знаю.
— Спасибо тебе. Спасибо, что пришла. Я же… Ну, помнишь, говорил, что Цыба тебе понравится. Понравился бы.
— Я… Ты только не думай, что я сошла с ума. — Карина откинула капюшон и посмотрела — не на Макара, а будто сквозь него, в другой мир. Глаза у нее были такие же красные, воспаленные и заплаканные. — Я знаю, как все исправить.
— Все?
— Вражду семейную. И это тоже, — она показала на свежий холмик с табличкой.
Макар подошел. Положил руки ей на плечи. Кивнул. Рассказывай, мол. И она заговорила торопливо, глотая слова, словно боялась не успеть:
— Дед… Он тебя выгнал, но он хороший, правда. Он просто о лабиринте волнуется. Он же смотритель. То есть теперь я — смотритель, но это он меня всему научил. Я только одного не знала раньше. Про линзу. Он мне рассказал вчера. Ради нее лабиринт и построили. Барбаро построил, в пятнадцатом веке еще. Не чтобы сокровища спрятать. Понимаешь?
— Еще не совсем.
— Сейчас поймешь. Линза — в самом центре, туда можно только с разрешения хозяина… то есть Барбаро, пройти. Не волнуйся, я разрешение добуду. Я все продумала. А! Главное! Линза — это портал. Через него можно перемещаться во времени куда угодно. Теперь понял?
— То есть ты хочешь сказать…
— Мы можем вернуться в прошлое и сделать так, чтобы наши семьи не ссорились! Тогда мы сможем быть вместе. И вы с Бобром не подеретесь. И Цыба не умрет.
Взявшись за руки, они побежали к машине. Вдруг Макар затормозил, оглянулся.
— Забыл что-то?
— Ага.
Он вытер со щек капли дождя, втянул воздух со свистом и выпалил:
— Чтоб мой глаз заплесневел! Чтоб чудище отгрызло мне руки! Чтоб я лопнул, Гоха, если у меня не получится. Ты, главное, верь, хорошо?
Глава двенадцатая. Парамоновские склады
Мчались по черным от дождя улицам, как сумасшедшие. Не разбирая пути, забив на ПДД и водительскую совесть. Другого бы тормознули в секунду, но желтый «Рэнглер» Шорохова-младшего знали все менты в городе, так что трогать Макара никто из силовиков бы в жизни не рискнул. Обычно Макар этой форой не пользовался — и так в Управлении закрыли глаза на то, что восемнадцать будет только в феврале, и оформили потихоньку права, но сейчас ситуация была особенная.