Вовку отвели в больницу, меня попытались исключить из школы. Дед надел ордена — это было впервые на моей памяти — и пошел к директору. Что он там говорил, осталось неизвестным, но в школе меня оставили.
— Учись! — сказал дед по возвращении. — Кулаками махать — ума много не надо. Еще намашешься!
Дед как в воду глядел: кулаки мне пригодились. Но не в школе: задирать меня перестали.
…Мать приезжала к нам редко и ненадолго. Маленьким я теребил деда, спрашивая, когда она появится; дед отмалчивался или говорил: «Не знаю». В предпоследний раз мать явилась, когда мне было четырнадцать. Я не сразу сообразил, что чужая, вульгарно накрашенная женщина, переступившая порог нашего дома, и есть мама, которую я так ждал.
— Гляди, какой вырос! — изумилась мать, взъерошив мне волосы. — Вот тебе! — Она положила на стол кулек. — Угощайся! Я побежала! Спешу!
— Не заночуешь? — удивился дед.
— Некогда! Меня ждут! — Мать выскользнула за дверь.
Я выглянул в окно. Мать подбежала к ожидавшему на улице мужчине, тот взял ее под руку, и они пошли прочь. Дед встал рядом со мной, проводил ее взглядом, затем развернул принесенный кулек. Там оказались дешевые карамельки.
— Шалава! — Дед швырнул кулек на пол.
Я нагнулся подобрать.
— Не смей!
Дед стал топтать конфеты ногами, затем выбежал за дверь. Я подождал немного и вышел следом. Дед курил на чурбаке у сарая, по щекам его текли слезы…
Дети любопытны и любят исследовать мир. Награды деда я обнаружил маленьким. Их было много, и числом они прибывали: к юбилеям Победы фронтовиков награждали. Я любил перебирать ордена и медали; прикладывал их к груди и любовался своим отражением в зеркале. Наигравшись, клал награды обратно — дед не любил, чтоб их трогали. У деда были два ордена Славы — третьей и второй степеней, орден Красной Звезды, медаль «За отвагу» и много других медалей на пятиугольных колодках с разноцветными лентами.
О войне дед ничего не рассказывал, сколько я ни просил.
— Не надо тебе это знать, — отвечал строго.
Знать мне хотелось. Как все мальчишки, я любил фильмы о войне; мне было обидно, что дед молчит о подвигах. Я пожаловался дяде Коле.
— Степан прав, — сказал дядя Коля, перекусывая дратву (он ремонтировал сапог жены). — Ничего хорошего там не было. У меня на войне нога осталась, — дядя Коля похлопал по протезу, — и крепко повезло, что не голова.
— А как же подвиги? — спросил я.
— Какой у разведчика подвиг? — вздохнул дядя Коля. — Ты вот в книжках читаешь: подполз, снял часового. Это значит, зарезал, потому как по-другому никак. Велик подвиг человека зарезать? Страшное это дело, Илья. Человек ведь не свинья. Даже та кричит, когда ее бьют, а тут человек… Понятно, что он фашист и убить его надо, да только одно дело из винтовки, а другое — ножом. Ты ему рот закроешь и режешь, а он кричать пытается — от ужаса. Возвращаешься к своим, а ватник в крови. Постирать негде, так и ходишь…
— Дед немцев резал? — спросил я.
— Как курей! У него семью убили, лют был Степан. Не миндальничал, как я. Ведем языка, а он его ножом в задницу — чтоб ногами быстрее двигал. Пока пригоним, у немца штаны в крови. Ругали нас за это, да толку? Начальства мы не боялись. Мы же смертники! Из разведчиков, может, один процент до Победы дожил, да и тот, как считать… Вот так, сынок!
На похоронах деда дядя Коля плакал навзрыд. Его держали под руки — сам он уже еле ходил. Неловко склонившись над гробом, дядя Коля гладил лицо умершего друга и все повторял:
— Степа… Степа…
На похоронах я в последний раз увидел мать. Она была с очередным сожителем — стриженым мужичком, с руками в синих наколках. У мужичка была вихлястая походка и щербатый рот; к тому времени я таких насмотрелся. Мать отвела меня в сторонку.
— Не говори Толику, что ты мой сын, — попросила тревожно. — Я сказала ему, что мне тридцать, а ты вон какой! Солдат! Я скажу, что ты мне племянник.
Я кивнул. Толик смотрел на меня косо — урки не любят внутренние войска, но задраться не посмел.