- О, Боже…
Пальцы разжались, клинок выпал на тротуар. Стрелок тяжело дышал, взгляд был устремлён на искромсанный труп артиллериста:
- О, Боже, он ведь сдался…
Харпер взирал на командира с удивлением и некоторой настороженностью: он не раз видел, как Шарп в бою сеет смерть направо и налево, но только что тот был самой смертью – безжалостной, слепой и неукротимой.
Офицер поднял на друга взгляд и тихо спросил:
- Мы сделали это, Патрик?
- Точно.
Шарп смежил веки. Сделали. Одну важную вещь он вынес из этого бешеного штурма: выгнать из сердца страх без остатка можно, лишь избавившись от жалости, доброты, сострадания; рассудок заменив безумием. Таков единственный способ завоевать то, что завоевать невозможно.
- Сэр! – Харпер потряс его за плечо, - Сэр!
Шарп медленно открыл глаза.
- Сэр!
- Что, Патрик?
- Тереза, сэр. Тереза!
Господи Боже! Тереза.
ГЛАВА 27
Когда Южно-Эссекский полез в брешь, а Лёгкая рота осталась на гласисе прикрывать батальон огнём, сержант Хейксвелл оценил обстановку и решил, что самое безопасное место – внизу. Там его не настигнет топор грязного ирландца, а трупы защитят от французских пуль. Умненький Обадия тишком сполз по лестнице в ров и, пользуясь неразберихой, зарылся в кучу мертвецов. Из своего убежища он наблюдал развёртывание атаки и её кровавый финал. Уиндхэм и Форрест метались, собирая глупцов для новой попытки, а сержанту Хейксвеллу было покойно и тихо среди павших. Как у важной персоны, у сержанта имелось три телохранителя, пусть и мёртвых; время от времени толчок от угодившей в ещё тёплую плоть картечи напоминал Обадии, что они исправно несут службу. Никто не тревожил сержанта. Правда, однажды на его берлогу наткнулся чужой замурзанный лейтенант. Молокосос хотел выманить Обадию из его логова, чтобы тот помог ему организовать атаку из прячущихся во рву солдат. Было так легко сдёрнуть дурашку за ногу и приколоть штыком. Неуязвимая охрана сержанта обзавелась начальником. Обшарив карманы жертвы, Хейксвелл стал богаче на четыре золотых, серебряный медальончик и украшенный дорогой пистолет. Оружие, хорошо сбалансированное и заряженное, сержант сунул за пазуху. Авось понадобится.
Распутав туго стянутые завязки, сержант снял кивер и поднёс его к лицу: «Мы в безопасности, да-да!» Тон был заискивающим и льстивым. «Обещаю, Обадия не бросит тебя.» Где-то совсем рядом, в шаге или двух от его лежбища долго и мучительно умирал какой-то сердяга. Он стонал и душераздирающе звал мать. Обадия прислушался и сообщил киверу: «Мамку зовёт.» Взгляд сержанта помутнел, он повторил: «Мамку…» Из его глаз потекли слёзы. Ему не было жаль раненого, он жалел себя. Хейксвелл вытянул шею и ночь огласил звериный вой.
После каждой атаки во рву некоторое время царило затишье. Мёртвые не двигались, живые таились, боясь привлечь внимание французских канониров. Затем находился кто-то, кому надоедало трусливо отсиживаться среди трупов, он выискивал единомышленников. Они кидались на брешь и пушки превращали глупцов в быстро остывающее мясо. Несколько человек сошли с ума. Неподалёку от Хейксвелла солдат решил, что гром пушек – это отхаркивание Господа. Псих встал на колени и в полный голос молился, пока Божья «слюна» не снесла ему башку. Хейксвеллу такая участь не грозила. Спиной он опирался на стенку рва, впереди его прикрывали покойники. «Не сейчас, - шептал он киверу, - Обождём. Красотка никуда не денется.»
Он не слышал колокола собора. Время во рву измерялось атаками, но им он потерял счёт. Вдруг мешанину из треска мушкетов, стонов и прочих привычных звуков поглотил рёв: «Шарп! Шарп! Шарп!» Сержант выглянул. Живые оставили свои логова и стекались к равелину, а к вершине его карабкался… Карабкался проклятый Шарп! На мгновение Шарп застыл, и сержант порадовался, предположив, что бездельника таки настигла пуля. Спустя миг Хейксвелл зло скрипнул зубами: Шарп, невредимый, продолжил путь и скрылся из глаз.
Потом Хейксвелл увидел стрелка в новой бреши с ирландцем. Тогда Обадия понял, что ему тоже пора. Напялив кивер, он распихал сослуживших службу мертвецов и присоединился к толпе, что катилась через брешь бастиона Тринидад. Цепи, сковывающие «испанских всадников», разбили топорами и свалили рогатки в траншею, прокопанную французами за ними. Дорога в город была открыта. В дикой ватаге, запрудившей улицы, не осталось людей. Это был зверь, созданный жаждой: жаждой вина, жаждой женщин, но самое главное – жаждой мести. Зверь помнил об испанцах, стрелявших в него со стен, и в Бадахосе для него не было друзей и союзников, только враги, с которыми следовало расквитаться. Даже раненые, захваченные общим порывом, ползли к брешам.