— …Помнишь семьсот четырнадцатый бессмертный пролетарский полк в составе ста трех человек со мной вместе? Перед отправкой на позиции — митинг: «Не желаем идти в смертельный бой за мировую революцию с криком „Ура!“, которым Россия встречала низложенного монарха!» Напрасно и ты, и комиссар, и начштаба, и даже я, важно назначенная начальником культпросветотдела, объясняли бойцам, откуда пошел этот возглас, этот боевой клич России, — все требовали нового пролетарского вопля. Все орали, кричали, вопили, пока ты не разрядил в небо полбарабана своего безотказного офицерского нагана-самовзвода. «Тихо! — сказал. — Желаете новый клич? Пожалуйста, давайте предложения, но не все скопом, а по одному. Комиссар запишет в порядке поступления, а потом приступим к голосованию…» Что тут началось, Алеша, помнишь?
«Гады-ы!..»
«А-а-а!..»
«Долой капитализм!..»
«Ма-аркс!..»
«Предлагаю точно и классово: сволочь!..»
«Рев! Рев! Рев!..»
«Что — рев, рев? Говори толково!»
«Сокращенно: „революция“, товарищи! При атаке — „Рев! Рев!..“
«Дружно и страшно: сме-е-ерть!..»
«А по-матерному можно? Нельзя? Тогда предлагаю сокращенно: „В бога — душу! В бога — душу!..“
«Нельзя!»
«А нам нравится!»
«А нам не ндравится!»
«Даешь клич!.. Даешь!..»
«Стоп! — крикнул ты и снова пальнул, чтоб образумились: в начале восемнадцатого стреляли все и помногу, иначе не слушали. — Кто сказал „Даешь!“? Вы, товарищ? Молодец!
Командование предлагает вместо царского «Ура!» всем дружно и яростно кричать при атаке пролетарское «Даешь!..».
Но хватит вспоминать, хватит! Вот они, родные Анишины глаза, вот он, вольный берег и вольный ветер, а вот и те, кто должен поверить тебе на всю жизнь. Ты не раз глядела смерти в лицо, ты на спор дырявила пятаки из дареного маузера, ты «доходила», блевала кровью и желчью, ты сидела по каторжной, прошла карцер и лесоповал и ни разу не дрогнула ни перед чекистами, ни перед блатными: что же ты теперь дрожишь, дворянская дочь? Дворянская? Неправда. Российская дочь. Вперед, дочь России. Долг русского интеллигента куда звонче и требовательнее полковых труб, играющих атаку…
Как мы были молоды, Алеша. По-моему, куда моложе этих школьниц, что сидят сейчас передо мной, участвуя в мероприятии, а думая о танцах и мальчиках…
Что такое Гражданская война? Война красных и белых? Имущих и неимущих? Дворян и простолюдинов? Большевиков против всех тех, кто с помощью своих и наемных штыков хотел уничтожить завоевания Октябрьской революции? Все так, и все — не так, все приблизительно и неточно. Что же, забыли его вывести, этот универсальный и всеобщий, как закон, ответ? Нет, не забыли: пытались. Пытались прежде, пытаются сейчас и до тех пор будут пытаться, пока все, и каждый лично, не поймут, что у Гражданской войны есть одна зловещая особенность: ее невозможно объяснить одной формулировкой. У нее ровно столько объяснений, сколько было участников, потому что каждый, кому выпало жить в то время, вел свою собственную Гражданскую войну. И шла эта личная Гражданская война прежде всего с самим собой, потом — с семьей, потом — с друзьями и знакомыми, с теми, с кем вместе рос, учился, работал. Вот почему у каждого свое определение, и вот почему нет универсального и всеобъемлющего. И мне, например, нужно было прожить жизнь, многое испытать, многое потерять, многое найти, а главное, многое передумать, прежде чем я сформулировала для себя, что же это такое — наша Гражданская война…
…Что рассказать им, Алеша? До того как изложить свое понимание, надо, чтобы они хоть что-то если не поняли, то — почувствовали. Что же рассказать им?..
Может, переправу у Гончаровки, перед которой в аккуратно, по-фронтовому отрытых окопах засели до зубов вооруженные жители с тремя пулеметами? Это сколько же положить придется, пока сомнешь и прорвешься на тот берег, это же трупами вымостить переправу, потому что у артиллеристов нет ни одного снаряда, потому что у пулеметчиков давно опустели ленты, потому что полегчали красноармейские подсумки за этот невероятно длинный марш: остатки патронов и неутомимые клинки лихих хлопцев Егора Ивановича в авангарде сдерживают натиск сечевиков. Ах, как надо уйти за реку, но здесь — три пулемета, не считая винтовок.
— Стоять всем, — сказал Алексей.
Сорвал зачем-то лозинку при дороге и пошел прямо на пулеметы, похлопывая прутиком по запыленным голенищам.
— Стой! — закричали оттуда. — Куды? Шагнешь еще, огонь откроем!
Алексей шагнул не задумываясь. Очередь вспорола небо над головой, даже фуражку сбило на затылок, и начдив аккуратно поправил ее. В землю ударило у самых ног, взбитая пулями пыль заволокла глаза, но Алексей не остановился. Слева ударила очередь, справа…
— Да ты что, мать твою, и взаправду смерти ищешь?
— Хороший у вас пулеметчик, — невозмутимо сказал поручик, хотя сердце его уже множество раз то обмирало, то неслось вскачь. — Беру к себе начальником пулеметной команды.
К этому времени он уже подошел вплотную к окопам, упирался ногой в бруствер и глядел на недоверчивых бородачей сверху вниз.
— А ты кто таков? Его благородие, что ли?
— Я начальник дивизии Красной Армии, и нас гонят сечевики. А у меня в колонне — раненые, женщины, дети. Их всех порубят, если мы не уйдем за реку.
— А мы не пустим! — заорали. — На…рать нам на красных и белых, на желтых и зеленых — мы сами за себя! Мотай отсюдова со своими красными, у нас на всех патронов хватит!
— Конечно, хватит, — согласился Алексей. — Тем более что мы в вас стрелять не будем: вы же не враги. Мы пойдем без выстрела, а вы нас пулеметами класть будете, а мы все равно будем идти по трупам своих товарищей, потому что у нас — женщины и дети.
Зашептались мужики, загомонили, заспорили. Алексей ждал, с каждой минутой все напряженнее прислушиваясь, не сбили ли петлюровцы заслон, не загремят ли вот-вот выстрелы в тылу, не будет ли поздно. И не окажется ли он тогда между двух огней…
— А ежели вы к нам подойдете да за шашки али за ножи? Вас вона дивизия, а нас — деревня.
— Даю честное слово…
— А что твое честное слово, какая ему цена? Нет, ты садись спиной к пулемету, а мы тебя к нему привяжем, и коли твои краснюки на нас замахнутся, мы в них сквозь тебя…
— Привязывайте.
До рассвета просидел привязанный к пулемету начдив, и в спину ему упирался ствол со снаряженной лентой. Мимо шли безоружные, разутые и раздетые его полки, тащилась на заморенных клячах артиллерия, гремя пустыми зарядными ящиками, нудно тянулись бесконечные обозы, а рядом, прижавшись, сидела онемевшая от ужаса Лера. А в самом конце колонны появился усталый Егор Иванович, восемь раз ходивший в атаку в эту короткую ночь.
— Ты чего здесь сидишь, начдив?
— Отдыхаю, — сказал Алексей; плечи его нестерпимо ныли, накрепко перетянутые веревкой, огнем горело место, в которое упиралось твердое пулеметное рыло. — Где петлюровцы?
— Остудил малость, — комбриг самодовольно покрутил ус. — Раньше, чем через два часа, не сунутся.
— Вот я их тута и встречу! — в непонятном восторге пообещал виртуоз пулеметчик, освобождая начдива от веревок. — Ступайте себе не спеша, кони у вас подбились, ребята…
…А может, тихую Притулиху с фетовскими плакучими ивами над прудом и выгоном, на котором, как пеньки, торчали головы заживо закопанных культпросветчиков? Мертвые головы с вырванными еще при жизни языками, чтоб «агитацию не разводили». И трое — с девичьими косами…
…Или баржу на Волге под Самарой, в которой скопом содержались пленные офицеры и заложники, меньшевики и кадеты, мужчины и женщины? Ее приказано было расстрелять с берега из пулемета, и комроты из дивизии Алексея вызвался добровольно. Ах, как медленно тонула продырявленная баржа, ах, как страшно и как долго кричали люди, заглушая пулеметную дробь… Алексей прискакал, когда набитая людьми плавучая тюрьма уже ушла на дно. Багровый от возбуждения и старательности командир роты громко бахвалился в кругу столь же распаленных слушателей. Конем раздвинув круг, начдив рванул из ножен клинок и, привстав на стременах, сверкнул им под углом от левого плеча вниз, как когда-то учили в юнкерском…