— Эхма! — с презрением выдохнула Анисья. — Охотник, он и в дверь войдет. А этот свет для тех, кто сторонкой шел, глухой да неведомой, ночами да лесами. Кто глаз опасался, чтоб людей во грех не вводить, чтоб им врать не приходилось. Беглым окошечки ночью светили, беглым.
— Каторжникам?
— Это для начальников они — каторжные.
— А если убийца?
— Ты, что ль, ему судья? Раз бежал, значит, несогласный. Согласный никуда не бегал, совесть не позволяла.
— Аниша, ну как же так? Ты же уголовников ненавидишь, а тут вдруг защищаешь их.
Анисья долго молчала, а потом разразилась монологом, где частично понятными были только матерные слова. Но то ли потому, что ругалась она на блатном жаргоне, то ли от искренности матерщина не похожа была на сквернословие, а казалась словесной шелухой. Баба Лера всегда останавливала такие пассажи, по-особому, искоса поглядывая на Анисью. Та сразу же замолкала и начинала усиленно пыхтеть, будто бежала в гору.
— Нелогично рассуждает наша Аниша? — улыбнулась баба Лера. — А вы попробуйте забыть о тех абсолютах, которые заучивают с детства. Ведь думать — значит анализировать предлагаемые обстоятельства, а не с натугой припоминать, как там полагается реагировать по правилам. Я зануда?
— Что вы, баба Лера!
— Вероятно, но что же делать, когда так хочется оставить людям хоть чуточку личного опыта.
Баба Лера сокрушалась, что мало у нее сил и мало времени. Она вела в огромном Красногорском совхозе необозримый по темам курс лекций: рассказывала о Софье Перовской и Екатерине Второй, о правах женщины и обязанностях матери, о свободе личности и законах общества, о Гражданской войне и строительстве социализма, о… Господи, о чем может рассказывать потомственная русская интеллигентка? Она торопилась успеть, не щадила себя, выступала и писала, и в далекое Красногорье шли весомые посылки с книгами, журналами и фотокопиями документов.
— Мой муж в двадцать три года руководил действиями армейской группы и был настолько знаменит, что я из самолюбия оставила девичью фамилию.
Баба Лера ничего не придумывала, не сочиняла, но во всех ее рассказах о муже, юности и Гражданской войне отчетливо звучал оттенок горделивости. Это нисколько не мешало мне слушать, но помимо воли все ее воспоминания приобретали характер романтический, будто надевали котурны. Калерия Викентьевна Вологодова искренне гордилась не собою, а своим и впрямь легендарным временем.
Бывший поручик стал знаменитым уже в первый год Гражданской войны. Он командовал тогда пехотной дивизией на Южном фронте и оказался отрезанным от резервов, тылов и снабжения. Нависала реальная угроза полного окружения, в батареях оставалось по полтора снаряда на орудие, а в подсумках — по две обоймы на винтовку. Следовало уходить, отрываться от противника, превосходящего по всем видимым военным статьям, но молодой начдив медлил, рассылая во все стороны связных. Он собирал остатки красных войск, разбитых петлюровцами или деморализованных страхом. И когда собрал всех, кого можно было еще собрать, объявил себя полновластным и единственным командиром и начал отход. К тому времени петлюровцы перекрыли все вероятные пути отступления, сосредоточив на важнейших направлениях ударные курени, но Алексей повел свои войска совсем уж невероятными путями. Он организовал ряд ложных движений, широко и умело пользовался дезинформацией, совершал неожиданные ночные броски и не просто уберег войска от невыгодного боя, но умудрился так запутать противника, что два куреня долго и усердно колошматили друг друга, а красные тем временем без боев уходили все дальше и дальше в степи, к рабочему Донбассу. Это был уникальный в военной истории марш безоружной армейской группы без дорог, обозов, боеприпасов и продовольствия по территории, занятой врагом.
— Сейчас уже немыслимо представить эти марши, — баба Лера ласково и задумчиво улыбнулась своему мятежному прошлому. — Тысячи людей идут босиком, и степь гудит в такт их шагам. И марево на горизонте, и сухарь на весь день, и страх, что отрежут, перекроют дороги, что навяжут бой, а патроны есть только у дежурного полка, — она неожиданно вскинула голову, и я увидел в ее старческих глазах две искорки: оттуда, из тех огней. — Мы много говорим о страхе и убеждаем друг друга, что он унижает, а ведь тогда в том походе боялись все, кроме Алексея, — баба Лера строго посмотрела на меня. — Я знаю, что страх был ему неведом, влюбленную женщину не обманешь. А я и по сей день в него влюблена. Так же, как тогда, в восемнадцатом…
Тогда он шел пешком, как все. В ярко начищенных хромовых сапогах, перетянутый офицерской портупеей, с тяжелым немецким биноклем на груди. Люди падали от изнеможения, голода, отчаяния, тепловых ударов; люди сбрасывали с себя все, что возможно, и шагали, обливаясь потом. А бывший поручик шел размеренным шагом, крепко сжав тонкие губы и дыша только носом.
— Алеша, позволь людям передохнуть.
— Нет. Мы должны сохранять отрыв от противника в дневной переход.
— Расстегнись. Солнце в зените.
— Иди молча и дыши через нос. Четыре шага вдох, четыре — выдох, четыре — вдох, четыре — выдох. Только так можно дойти.
Ни одной пуговицы не расстегивалось на людях, ни одного вздоха, ни одной жалобы не слышали они: дисциплина. Каждое утро — зарядка, бритье, начищенные сапоги: дисциплина. Ежедневные приказы, отпечатанные на машинке.
— Алеша, милый, их же никто не читает!
— Дисциплина, Лера. Печатай: пункт первый. За истекшие сутки наши доблестные войска…
Дисциплина — это уверенный, всегда ровный голос командира. Дисциплина — это оркестр, беспрерывно играющий марши. Дисциплина — ночная поверка караулов после сорокаверстного перехода. Дисциплина — упругий шаг, когда нестерпимо болят растертые в кровь ноги. Дисциплина — вечный спор с отважным рубакой Егором Ивановичем, командиром кавалерийской бригады.
— Колоритнейшая личность! — увлеченно рассказывала баба Лера. — За десять лет до революции поднял восстание, жег усадьбы и экономии, раздавал крестьянам хлеб, скотину, деньги, наказывал жадных и жестоких и был чрезвычайно, сказочно популярен. Его не раз ловили, а он убегал и снова брался за свое. В конце концов, его все же поймали и сослали в Сибирь, в бессрочную каторгу, откуда он освободился только после Февральской революции. Он был чудовищно смел, самоуверен и темен.
Егор Иванович действовал самостоятельно, однако при угрозе окружения согласился на настойчивые предложения начдива объединиться. Прискакал в село, где стоял штаб, бросил поводья вестовому, громыхая парадным кирасирским палашом, вошел в избу, где Лера печатала очередной приказ, который диктовал затянутый во все офицерские ремни Алексей.
— Здорово, начдив! — гаркнул с порога огромный, картинно увешанный оружием недавний гайдамак. — Жмут, гады… тра-та-та! Но мы им намылим холку… тра-та-та!..
Бывший повстанец пользовался матерщиной с изобретательностью и щегольством истого южанина, но бывший офицер не переносил подобного общения, несмотря на два окопных года. Побелев, вскинул голову, снизу вверх глядя на рослого комбрига, и рука его медленно поползла к кобуре.
— Алеша… — еле выдохнула Лера.
Рука остановилась на полдороге. Начдив глубоко вздохнул и громко, чтобы слышали вестовые и ординарцы, толпившиеся под открытыми настежь окнами, отчеканил:
— Если вы при мне или моей жене еще раз посмеете произнести хотя бы одно скабрезное слово, я пущу вам пулю в лоб в то же мгновение. Кругом! Шагом марш!
Знаменитый мятежник настолько опешил, что тут же и вышел, «кругом», правда, не повернувшись. Два часа он гонял по окрестностям, нещадно нахлестывая коня и отводя душу в сверхизощренной ругани. Потом перегорел и вернулся.
— Командир отдельной кавалерийской бригады, — хмуро представился он в той же избе. — Прибыл для согласования, как жить дальше.
— Рад познакомиться, — сухо ответил начдив. — Прошу садиться, — он обернулся к машинистке, собиравшей бумаги. — Вы свободны. Ко мне — начальника штаба.
Лера вышла, а мужчины некоторое время молчали, неприязненно разглядывая друг друга. Потом Егор Иванович перевел взгляд на потолок и сказал, политично ни к кому не обращаясь: