— Мам, ну чего ей горевать, ей радоваться надо! Николай Михайлович убил бы ее. И вообще, кто говорил — дети орут, спать не дают?
Мама потянула меня за ухо.
— Это у тебя детей еще нет.
— У меня Данила есть. Он меня мамой зовет.
В комнате темнело, лишь в стекле распахнутого окна отражался слепящий закат. В сумерках часто становится грустно и приятно, но сейчас, рядом с мамой, как-то особенно нахлынуло.
— Как же это мы ничего-то не замечали, а, воробей? Это я виновата… Недоглядела. А если бы с тобой такое стряслось?
— Не, мам. Со мной никак не могло, — я похлопала ее по руке. — Я же целка!
Мамин смешок раскатился хрустальными бусинками, она покрепче прижала меня к себе, и так хорошо было сидеть с ней в обнимку. Но конечно, если в кои-то веки мне досталось немного матери, то тут же закудахтал проснувшийся братец, она вскочила, и пригретый бок обдало неприятным холодком.
После выписки Наташа выздоравливала у нас. Уступая ее мольбам, мы скрыли происшедшее даже от отца. Я заставила ее поменяться кроватями. Спать на раскладушке оказалось чистым мучением, но на меня напал такой стих раскаяния и жалости, что я даже радовалась ощутимости своей жертвы. Таскала выздоравливающей еду, погладила ей две рубашки и юбку, вилась и хлопотала вокруг, как аллигатор над единственным яйцом. В общем, вогнала страдалицу неумеренными заботами в смущение и неловкость.
Как-то перед сном Наталья простонала:
— Перед мамой твоей мне так стыдно! Какой пример я тебе подала!
Хоть я и раскаивалась со страшной силой во всех своих прежних пакостях и вредностях и давно уже осознала, что сама не обладаю ни каплей ее упорства, силы воли, доброты и смирения, и давно уже призналась себе, что Наташка несравнимо лучше меня, однако брать ее в образец для подражания в сердечных делах все же не собиралась. Но в утешение совестливой страдалице сказала:
— Как раз пример — что надо. Устрашающий. Теперь вообще — зашьюсь!
Мы засмеялись. В окно влезал густой влажный запах перегнивших листьев, шелестел дождь, в теплой кровати было тепло и уютно, темнота вокруг нас была полна чего-то хорошего, похожего на Наташкины капустные пироги.
Потом за ней приехали родители и наперебой благодарили маму за заботы об их доченьке. Умоляющий взгляд нашей грешницы помешал маме расколоться и во всем всенародно покаяться.
Наташа исчезла из моей жизни. На ее место вселилось одиночество. Каждый раз, когда я заходила в комнату, вид пустого стула заставал врасплох и ударял под дых. В сумерках от голых вешалок в шкафу, от сложенной в углу раскладушки, от зияющей дыры на книжной полке стискивало сердце, напоминая, что Наташка никогда не вернется. Безвозвратность прошлого сквозняком гуляла по комнате.
Теперь я сама садилась на Наташкино место и сгибалась над проклятым учебником математики. Разумеется, зубрить, как она, с утра до ночи, я была не в состоянии, но до конца лета каждый день минут по сорок, не меньше, честно корпела над задачами и уравнениями. Хотелось доказать матери и самой себе, что я не хуже нормальных людей.
Осенью от Наташки пришло письмо о том, что она работает на комбинате, учится на заочном и все в ее жизни благополучно. В конце шли благодарности: «Я теперь всю жизнь буду вспоминать вас, дорогая Елена Михайловна, хоть моя учеба в Москве и не задалась, но я многому научилась и теперь совсем иначе на жизнь смотрю. Вы меня просто спасли. И я рада, что провела этот год с Анастасией — она девочка очень умная, развитая и в душе хорошая. Она очень поддерживала меня, от нее я узнала много нового. Спасибо ей большое за все» — и прочие вежливые, добрые слова, слышать которые было приятно, но от которых становилось неловко перед мамой, имевшей четкое понятие о моих истинных успехах, и стыдно перед самой собой, прекрасно помнившей собственный выпендреж перед Наташкой и все нанесенные ей обиды.
Ах, Наташка, Наташка! Что нового я открыла тебе? Романтические бредни двухвековой давности? Что «гремит лишь то, что пусто изнутри»? Эка невидаль.
Зато сама Наташка… Если бы не мой год с ней, я, может быть, до сих пор бы верила, что лучше всех тот, кто вилки в горшки сажает. Но с маман нам действительно повезло.
Этой зимой я в комнате одна, даже Инга и та редко появляется. По вечерам бывает одиноко. Тогда я сажаю рядом Данилку, раскрываю «Алису в Стране чудес»:
— «Никогда не считай себя не таким, каким тебя не считают другие, и тогда другие не сочтут тебя не таким, каким ты хотел бы им казаться»[1]. Понял, Данила?
Данилка ни слова не понимает, но кивает, хитрец, толстыми щеками, лишь бы я читала дальше, и я читаю. Любовь ведь не в словах, а в делах.