Он свернул за угол и пошел по улице, спускающейся к гавани Мимо прошли две девушки. Они разговаривали, смеялись, и, хотя не оборачивались, было видно, что они отлично понимают, что за ними шествует группа из четырех молодых людей.
Ллевеллин про себя усмехнулся. Такая, значит, манера ухаживать на этом острове. Девушки были красивы — гордые черноволосые красавицы не самой ранней юности; лет через десять или раньше они станут похожи на тех стареющих женщин, которые вперевалочку идут в гору, опираясь на руку мужа: толстые, добродушные, полные достоинства, несмотря на бесформенную фигуру.
По крутой узкой улочке Ллевеллин спустился к гавани. Там в кафе с широкими террасами сидели люди, пили разноцветные напитки из маленьких рюмочек. Перед кафе прогуливались целые толпы. И здесь люди снова отмечали Ллевеллина как иностранца, но не проявляли повышенного интереса Они привыкли к иностранцам. Приходили корабли, иностранцы сходили на берег, иногда на несколько часов, иногда чтобы пожить здесь, но недолго: гостиницы тут были скромные и лишенные такой роскоши, как водопровод и канализация. Глаза прохожих говорили: нам дела нет до иностранцев; они чужие и не имеют ничего общего с жизнью острова.
Незаметно для себя Ллевеллин умерил шаг. Поначалу он шагал бодрой поступью — так ходят американцы, знающие, куда направляются, и озабоченные тем, чтобы попасть туда возможно скорее.
Но здесь не было определенного места, куда ему нужно попасть. Он был просто человек, один среди таких же, как он.
С этой мыслью к нему пришла теплота, счастливое ощущение братства, нараставшее в нем в последние месяцы. Как описать это чувство близости, общности с ближними? Беспричинное, бесцельное и бесконечно далекое от снисходительности благотворителя, это было осознание любви и дружбы, которая ничего не дает и не требует взамен, не просит и не оказывает благодеяний. Это можно было бы назвать мгновением любви, охватившего тебя всепонимания, беспредельного блаженства — мигом, который по самой своей природе не может продлиться.
Как часто Ллевеллин слышал и произносил слова: «Твоя любовь и доброта к нам и ко всем людям»[202]. Человек тоже может испытать это чувство — но не может его удержать.
И вдруг он увидел, что здесь и заключается воздаяние, обещание будущего — до сих пор он этого не понимал. Пятнадцать с лишним лет он был этого лишен — чувства братства с людьми. Он держался особняком — человек, посвятивший себя служению. Но теперь, когда со славой, с мучительной опустошенностью покончено, он снова сможет стать человеком среди людей. Он более не призван служить — только жить.
Ллевеллин свернул и присел за столик в кафе. Он выбрал столик у стены, чтобы глядеть на другие столы, на прохожих, на огни гавани и стоящие в ней корабли.
Официант принес заказ и спросил мягким, музыкальным голосом:
— Вы американец, да?
— Да, — ответил Ллевеллин. — Американец.
Улыбка осветила серьезное лицо официанта.
— У нас есть американские газеты, я вам принесу.
Ллевеллин мотнул было головой, но сдержался.
Вернулся официант и с гордостью вручил ему два цветных американских журнала.
— Спасибо.
— К вашим услугам, синьор.
Журналы были двухлетней давности, и это было приятно — подчеркивало удаленность острова от течения жизни. Здесь, по крайней мере, он останется неузнанным.
Глаза его закрылись, он припомнил события последних месяцев.
«Это вы? Неужели? Я так и думала…»
«О, скажите, вы — доктор Нокс?»
«Ведь вы Ллевеллин Нокс, правда? О, я должна сказать вам, как я была расстроена, услышав…»
«Я так и знал, что это вы! Какие у вас планы, доктор Нокс? Я слышал, вы пишете книгу? Надеюсь, вы пришлете нам послание?»
И так далее, и так далее. На корабле, в аэропорту, в дорогих отелях, в безвестных гостиницах, в ресторанах, в поездах. Узнают, спрашивают, выражают сочувствие, расточают ласки — вот это было тяжелее всего. Женщины… Женщины с глазами как у спаниеля. Женщины с их страстью обожания.
А еще пресса. До сих пор он остается сенсацией. (К счастью, это ненадолго.) Грубые, отрывистые вопросы: «Каковы ваши планы? Что вы скажете теперь, когда?..