– И я меняюсь, – сказала Элиана, поворачиваясь к нему лицом.
– Нет, – возразил Бернар, обнимая ее, – ты остаешься прекрасной!
«Странная пора – ночь, – подумала женщина, – душа обнажается, и становится понятно, что таится в глубине – сомнение, раскаяние или страх. Или любовь. Мы вслушиваемся в безмолвие ночи и улавливаем звук своего внутреннего голоса».
Они так и не сумели заснуть до самого рассвета: то говорили, то отдавались страстному порыву, превращавшему их в единое целое. Элиана наслаждалась поцелуями Бернара, настойчивыми, жгучими и в то же время такими нежными, и, словно сквозь сон, слышала его жаркие слова:
– Я не могу жить без тебя, дорогая!
– Я так счастлива, – тихо промолвила она, прижимаясь к нему всем телом, и в этот миг ей казалось: время все уничтожит, сотрет в порошок, спалит дотла, а пепел развеет по ветру. Перед ним все бессильно, все, кроме настоящей любви.
Наступил неминуемый час прощания. Бернар сидел на краю постели, а Элиана продолжала лежать, изящно изогнувшись, подперев голову тонкой рукой. Ее распущенные волосы, золотящиеся в сиянии лампы, рассыпались по плечам и спине, ткань сорочки обрисовывала гибкую талию и нежную округлость груди. Вокруг пламени кружились мошки и ночные мотыльки; в их прозрачных крылышках отражался свет, отчего они казались маленькими летающими огоньками.
– Если я буду нужен тебе, позови, и я примчусь, чего бы мне это ни стоило, – сказал Бернар.
Она видела силуэт его сильного тела, но не видела взгляда, в котором – женщина знала – затаились печаль и надежда. И Элиана отвечала:
– Но ты мне нужен всегда, каждый день и каждый миг, что я живу на этом свете.
…Пройдет совсем немного времени, и в декабре 1804 года человека, тайна личности которого будет будоражить умы несчетного числа поколений, того, кого многие полюбят столь же глубоко и исступленно, как другие – возненавидят, за заслуги перед государством и народом провозгласят императором Наполеоном, а еще через год, в декабре 1805 года взойдет легендарное солнце Аустерлица, ознаменовавшее наступление эпохи великих свершений и славных побед – процветания и могущества всесильной державы.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ГЛАВА I
Незаметно минуло десятилетие, наступил 1812 год, а с ним пришла пора заката «империи славы», но заката столь яркого, что его багровый свет можно было легко перепутать с золотым сиянием полуденного светила.
Предчувствие конца зачастую бывает страшнее, чем сам конец; это как нельзя лучше понимали люди, посвятившие жизнь, отдавшие всю свою душу делу создания новой великой Франции, чьи ослепленные безумной верою взоры по-прежнему обращались в сторону того, кто еще при жизни был признан величайшим гением человечества.
Но Господом всемогущим может называться лишь тот единственный, что вознесся на Небо, правителю же земному суждено оставаться человеком, и если цель, которую он поставил перед собою, чересчур велика, он способен растерять свои силы и устать прежде, чем ее достигнет.
Стремление Франции к всемирному владычеству сделало войну бесконечной – она длилась уже пятнадцать лет.
Постепенно усиливался ропот народов завоеванной Европы, победные крики «Виват Император!» заглушал плач французских женщин, чьи возлюбленные, мужья, сыновья, братья гибли на чужой земле, и легендарная наполеоновская армия, утомленная бесчисленными сражениями, перестала быть непобедимой.
В один из первых дней апреля 1812 года Элиана Флери сидела в гостиной своего дома в Маре и беседовала со старшим сыном.
По-весеннему припекало солнце, и легкий ветер шевелил первые листочки на ветках растущих в палисаднике деревьев, похожие на лоскутки светло-зеленого шелка.
Обстановка оклеенной кремовыми обоями комнаты была изящной и простой: мебель желтоватого гваделупского лавра, несколько севрских ваз, алебастровые светильники на медных ножках и два прекрасных гобелена с изображением пасторальных сцен.
Ролану Флери исполнилось восемнадцать лет, он превратился в высокого, стройного молодого человека с чудесными карими глазами, взгляд которых то горел пламенем по-юношески возвышенных стремлений, то становился притягательно меланхоличным.
Глядя на него, Элиана испытывала не только гордость, но и болезненную тревогу: женщине казалось, что ее мальчик гораздо более беззащитен перед жизнью, чем думают окружающие и он сам, ибо Ролан унаследовал благородство отца и мягкость натуры матери.
Элиана напрасно боялась: годы, проведенные в казенном заведении, нисколько не испортили юношу. Он сохранил и чистоту помыслов, и трогательную привязанность к близким.
– Понимаешь, мама, – говорил Ролан, беря ее за руки почтительным и в то же время полным любви, истинно сыновним жестом, – я не знаю, что со мной происходит, но меня все время куда-то влечет. Я чувствую, что создан для чего-то необыкновенного, и не успокоюсь, пока не найду свой путь. Это не честолюбие, нет, просто волнение души, зов мечты и сердца.
Женщина внимательно слушала сына, не произнося ни слова.
К сорока годам Элиана оставалась еще очень красивой, возможно, благодаря лучезарным глазам и нежной улыбке.
Конечно, что-то в ней изменилось, она утратила многое, чем обладала в пору ранней молодости, но зато в ее облике появилась магия зрелости, особая элегантность женщины среднего возраста, вооруженной духовным и чувственным опытом, способной понимать и видеть то, чего никогда не увидит и не поймет наивная самовлюбленная юность.
Она стала более сдержанной и строгой: ведь на протяжении многих лет ей приходилось вести дом, распоряжаться расходами и фактически в одиночку воспитывать пятерых детей.
Видя сияющий взгляд сына, женщина тайком вздохнула. Сколько их было, юных и пылких, с огнем в глазах и безумной отвагою в сердце! А потом этот огонь угасал на полях сражений.
– Прости за откровенность, сынок, но я за тебя боюсь! К сожалению или к счастью, ты знаешь жизнь лишь по рассказам и книгам. Поверь, война – она не для романтиков и мечтателей. Думаю, ты будешь сильно разочарован и еще…
Она умолкла, не решаясь произнести страшную фразу.
Одни преклонялись перед культом силы, вторых ослеплял блеск золота, третьи грезили о славе, и все гибли, гибли, гибли…
– Но ведь отец воевал столько лет и остался прежним – не сломился, не утратил силы духа и своей веры!
– Да, – медленно произнесла Элиана, – твой отец полжизни провел на войне, а я – в ожидании и тревоге. Но он пошел служить в более зрелом возрасте, уже многое пережив, и потом отец с самого начала представлял, что такое война, и не питал никаких иллюзий. Он поступил на военную службу не ради того, чтобы совершать подвиги, а просто потому, что не видел иного способа обеспечить семью. Революция отняла у нас все, мы были очень бедны. И ты не прав, – добавила она, помолчав, – если думаешь, что твой отец нисколько не изменился за эти годы.
Элиана вспомнила события последнего десятилетия. После Аустерлица Бернара произвели в полковники, затем он был легко ранен в сражении при Фридланде (чему был даже рад, потому что получил внеочередной отпуск), а в 1808 году, находясь в Испании, попал в плен вместе с восемнадцатью тысячами других французов и вернулся только через полгода, измученный и больной.
Ему никогда не было свойственно самодовольство победителя или озлобленность побежденного, но теперь в его манерах начала проскальзывать раздражительность, нервозность.
«Боюсь, это никогда не кончится, – устало говорил он Элиане. – Знаешь, ведь я живу в окружении призраков погибших соратников и друзей. Каждый второй из тех, с кем мне довелось сражаться бок о бок, – уже мертв».
Дома Бернар не пил ничего, кроме традиционного бокала вина перед обедом или ужином, но как-то признался Элиане, что на войне ему случается много пить, – перед сражением, а особенно – после.