И вот что поразительнее всего: самый обыкновенный трамвай, громыхавший по самым обыкновенным трамвайным рельсам и перевозивший самых обыкновенных жителей Варшавы из одного конца города в другой, проходил прямо там, где мы бедовали. Каждый день, по нескольку раз на дню у нас были, были свидетели. Каждый день они нас видели — женщины с продуктовыми кошелками; однажды я заметила высовывавшийся из кошелки пучок салата — зеленого салата! Я думала, у меня слюнные железы разорвутся — так мне хотелось этих зеленых листьев. А еще девушки в шляпках. Те, кто ездил в трамваях, были простыми людьми из рабочих, с не слишком грамотной речью, но считалось, что они лучше нас, потому что нас уже никто не считал поляками. А у нас, у отца, у матери, было столько красивых кувшинов на пианино, столько полированных столиков и копии греческих ваз, одна — настоящая археологическая находка, отец выкопал ее, когда подростком ездил в школьные каникулы на Крит, — она была вся склеена, и недостающие части узора, изображавшего воина с копьем, были замазаны красноватой глиной. А по стенам в коридорах и вдоль по лестнице у нас висели замечательные рисунки тушью, такие чудесные черные-пречерные линии, и такие точные, но только намеком. И при этом — особенно при нашем польском, родители говорили по-польски тихо, спокойно и так четко, что каждый звук попадал точно в цель, — людей в трамвае считали поляками — ну да, они и были поляки, этого я у них не отнимаю, хотя это они у нас отняли, — а мы поляками не были! Те, кто не мог прочитать ни строки из Тувима, не говоря уж о Вергилии, а не мой отец, чуть ли не половину «Энеиды» знавший наизусть. А тут я — как та женщина с салатом из трамвая. Все это я рассказывала в своем магазине, разговаривала с глухими. Как я стала как та женщина с салатом.
Роза хотела поподробнее рассказать Магде про кувшины и рисунки на стенах, про старые вещи в магазине, вещи, не нужные никому, поломанные стулья с резными птицами, длинные нити стеклянных бус, перчатки и изъеденные червями муфты, забытые в ящиках. Но она устала столько писать, хотя на этот раз она писала не ручкой как обычно, она писала внутри слепящего струящегося потока, и жуткий луч света выдалбливал словно клювом кровавую клинопись в ее мозгу. Тяжкий труд воспоминаний утомил ее, голова шла кругом, она проваливалась в сон. А Магда! Она уже убегала прочь. Прочь. Ее синее платье обратилось в крохотную точку в глазах Розы. Магда даже не осталась забрать письмо: теперь оно, незаконченное, догорало как зола, и все из-за того, что из-под кровати шел трезвон. Голоса, звуки, эхо, шум — Магда исчезала от любого шороха, была пуглива как привидение. В такие моменты она вела себя так, словно ей стыдно, и пряталась. Магда, любимая, не стыдись! Бабочка моя, я не стыжусь твоего присутствия: ты только приходи ко мне, приходи снова, если не сейчас, так потом, всегда приходи. Это были Розины тайные слова, но она держалась стоически, покорно, она никогда не говорила их Магде вслух. Чистая Магда, с головой, от которой исходит сияние.
Укутанный шалью телефон, молчаливый антрацитовый божок, так долго пребывавший в коме, — теперь, как Магда, оживавший когда ему приспичит, настойчиво завопил. Роза дала ему пару раз звякнуть и услышала, как кубинка доложила — ишь ты, «доложила»! — о мистере Перски: подняться ли ему наверх или она спустится? Пародия на настоящий отель! — собственно, на «Марию-Луизу» с его фонтанами, золочеными тронами, колючей проволокой, горящим огнем Грабом!
— Он привык к сумасшедшим женщинам, так что пусть поднимется, — сказала Роза кубинке. И сняла с телефона шаль.
Магды там не было. Она застеснялась и убежала от Перски. Магда была далеко.