Выбрать главу

Пухлые лепестки пепла валялись в раковине: черная листва, черная воля Стеллы. Роза включила воду, и пепел, кружась, улетел в слив. И тогда она подошла к круглому дубовому столу и написала первое за день письмо дочери, своей здоровой дочери, у которой не было ни нитевидного пульса, ни анемии, дочери, которая преподавала греческий в Колумбийском университете в Нью-Йорке: от него камешком докинуть можно — философским камнем, который продлевает жизнь и превращает железо в золото, — до Стеллы в Квинсе.

Магда, благословение души моей [писала Роза]!

Прости меня, моя желтая львица. Слишком давно тебе не писала. Чужаки рвутся в мою жизнь, не дают прохода, рвут мои жилы. Да еще Стелла. Так вот полдня проходит, пока я наконец возьмусь за перо — побеседовать с тобой. Какое же наслаждение, глубочайшее наслаждение, истинное счастье — говорить на нашем родном языке. С одной тобой. Теперь мне все время приходится писать Стелле — я как собачка, выслуживающаяся перед хозяйкой. Это мой долг. Она присылает мне деньги. Ведь я вырвала ее из рук всех этих обществ, которые после освобождения понесли нам хлеб и шоколад! Вопреки всему они преследовали свои сектантские цели — набирали для своих армий войска. Если бы не я, Стеллу вместе с другими сиротами запихали бы на пароход и отправили в Палестину — чтобы они там стали Б-г знает чем, чтобы жили Б-г знает как. Стала бы батрачкой, бормотала бы на иврите. Вот была бы ей наука. Американизировалась, видите ли. Мой отец никогда не был сионистом. Называл себя «поляком по праву». Евреи, говорил он, не для того тысячу лет отдавали Польше свои мозги и кровь, чтобы еще доказывать, кто они такие. Он был идеалистом, может, и не таким, как надо, но душа у него была аристократа от природы. Теперь я могла бы и посмеяться над этим — как все обернулось, — но нет, не буду: слишком четко знаю, какой он был: понимавший суть, чуждый любому легкомыслию. В юности он дружил с сионистами. Некоторые рано уехали из Польши и выжили. Один из них книготорговец в Тель-Авиве. Специализируется на иностранных книгах и журналах. Бедный мой папочка. Только история — особый пример из нее, скажем так, — дала сионистский ответ. У моего отца идеи были логичнее. Он польский патриот на временной основе, так он говорил, до тех пор, пока народы не научатся сосуществовать, как лилия с лотосом. Он в душе был провидцем. Моя мама, как ты знаешь, издавала стихи. Тебе все эти истории, должно быть, кажутся легендами.

Даже Стелла — а она может помнить — помнить не хочет. Называет меня мифотворицей. Она всегда к тебе ревновала. У нее психическое отклонение, она отрицает и тебя, и всю остальную реальность. От любого следа прошлой жизни приходит в бешенство. Боится прошлого, поэтому и будущему не доверяет — оно ведь тоже станет прошлым. В результате у нее нет ничего. Она сидит и смотрит, как настоящее сворачивается в прошлое так быстро, что ей этого не вынести. Поэтому-то она и не обрела того, чего хотела больше всего, — американского мужа. Меня эти страдания и переживания не трогают. В материнстве — это я знала всегда — есть то, что глубоко отвлекает от философии, а корень всей философии — в страданиях о быстротечности времени. Я имею в виду факт материнства, физиологический факт. Сила сотворить другое существо, стать орудием этого таинства. Моя мать очень хотела обратиться, отец над ней смеялся. Но ее это привлекало. Она разрешила горничной держать в углу кухни статуэтку Божьей Матери с младенцем. И иногда приходила на нее посмотреть. Я даже помню стихи, которые она написала про жар от печи, от воскресных пирогов.

Матерь Божья, как дрожишь ты В языках пламени! К тебе поднимаются наши пироги, И в трансе Его рождения Прячешься ты.

Что-то в этом роде. Даже лучше, ярче. Ее польский был очень упругий. Его надо было раскрывать как веер, чтобы добраться до всех оттенков смысла. Она была исключительно скромна, но не боялась называть себя символистом.

Я знаю, ты не будешь меня ругать за то, что я отвлекаюсь на все эти рассказы. Ведь это ты сама подталкиваешь меня на все эти воспоминания. Если бы не ты, я бы их все похоронила — в угоду Стелле. Стелла, Колумб наш! Она считает, что есть такая штука — Новый Свет. Однако — в конце концов — она отдает мне драгоценное свидетельство твоего священного младенчества. Я пишу, а рядом со мной коробка. Она не взяла на себя труд послать это заказным отправлением! Несмотря на все мои просьбы. Обертку я выкинула, а крышка вся заклеена полосками скотча. Открывать ее я не спешу. Сначала я с трудом сдерживалась, не могла дождаться, но пока все неладно. Я сберегаю тебя, я хочу совсем успокоиться. Бриллианта лучше касаться, пребывая в благостном расположении духа. Стелла говорит, я делаю из тебя реликвию. У нее нет сердца. Как ты была бы потрясена, узнай ты хоть про одну из кошмарных игр, в которые я вынуждена с ней играть. Чтобы не усугубить ее безумие, чтобы ее угомонить, я притворяюсь, что ты умерла. Да! Истинная правда! Нет ничего сколь угодно дикого, что я не сказала бы ей, лишь бы ее заткнуть. Она клевещет. Клевета повсюду, и порой — чистые мои губки, драгоценная моя! — клевета касается и тебя. Моя чистая, моя снежная королева!