— Братцы-ы-ы-ы! Ура-а-а-а!
…Еще во время обстрела «скрипачей» Павел видел, как подсекло осколком капитана Соснина, как посиневшая от страха Людмилка тянула его к сгоревшему танку. Потом он видел, как она вскочила на броню, спряталась в люке. После боя Павел прибежал к сгоревшей машине. Около растянувшейся по траве гусеницы, неловко запрокинув голову, лежал Кирилл Соснин. Он был мертв. Павел вскочил на синюю броню, с трудом отворотил крышку… Людмилка сидела на корточках. Лицо ее было неузнаваемо. Кровь запеклась на груди, залила распотрошенную санитарную сумку. От прямого попадания мины в башню танка окалина сгоревшего металла струей брызнула ей в лицо, изорвала его, изуродовала. Людмилка тоже была мертва.
Не нашли после того боя десантники и санитарку Нину Рогову.
…В июле сорок четвертого года Павлу Крутоярову исполнилось двадцать четыре года. Много лиц перевидел он за свою жизнь: и суровые лица беженцев с тоской в глазах, и старческие изувеченных войной детей, и лица, овеянные дыханием смерти. Но Людмилкино лицо — сплошное кровяное пятно с клочьями засыхающей желтой кожи…
Павел присел у завернутых в плащ-палатки тел капитана Соснина и Людмилки, совсем по-детски уткнулся в Людмилкину грудь.
Вы видели, когда вместе плачет много мужчин?
Вечером Людмилку и капитана Соснина похоронили. Трижды выстрелили над могилой.
Ушли дозоры на передний край, в белую коварную ночь.
«Дорогой Павел! Здравствуй! Узнаешь мой почерк? Пишу, браток, левой рукой. Едва выучился. Потому и не писал тебе: не мог. А под диктовку писать не хотел.
Слушай все по порядку. Вернулся я из госпиталя в наше Чистоозерье. Куда идти? Пошел в районо: все же учитель я. И в тот же день получил приказ: «Назначить Сергея Петровича Лебедева, имеющего педагогическое образование, директором Рябиновского детского дома, эвакуированного из Ленинграда…» Образование, действительно, педагогическое, как ты знаешь. Но директор детского дома… Какой же я директор? Кто меня учил директорствовать?
Когда ампутировали руку и пальцы на ногах, врач сказал: «Вы можете работать. Конечно, без перегрузок. Берегите себя». А тут, в Чистоозерье, сразу директором назначили. Не откажешься. Секретарь райкома, седой, со шрамом во всю щеку, когда я ходил к нему на беседу, сказал: «Искалечил Гитлер ребятишек, как, впрочем, и всех нас. Но кто же будет с ними возиться?» И я обиделся: «С упреков начинаете. Будто я в тепло прошусь». — «Ты потише. Не кипятись. Поезжай в Рябиновку. Командуй. Но учти — отец ты для них, и мать, и вся родня. Понятно? Ну, счастливо тебе».
Скажу тебе, Павел, что здесь, в тылу, пожалуй, тяжелее, чем на фронте… Поехал в Рябиновку, посмотрел на своих воспитанников и воспитателей — сердце замерзло. Под спальни старая церковь отведена. До этого пшеницу в нее ссыпали. Холодно. Железные печки. Да разве церковь натопишь… Посидел я в своей детдомовской бухгалтерии, посчитал, сколько деньжонок надо, чтобы мало-мальски сносно ребятишек держать, пошел в сельсовет… Смотрю, мои детдомовцы прут в столовую… Впереди вожак, рыжий парень, бьет себя по животу: «Нам не надо барабан…» Остановил их. «А ну, возвращайтесь. Постройтесь, как положено, потом в столовую. Пример надо показывать, ленинградцы!» Вернулись они в общежитие, а я перешел на другую сторону лога, к сельсовету. Остановился. Слышу кричат: «Зараза! Тебе одну руку вывернули, мы другую вывернем!» Не помню, как и дошел обратно до общежития. Завел всех в коридор, построил в две шеренги. «Дайте стул!» — кричу. Принесли стул. Сел я перед строем и говорю: «Не только руку потерял я на фронте, а и ноги. Вот, смотрите!» Снял валенки, показал култышки. «А еще, — говорю, — друзей я там многих оставил. Полегли за нашу с вами Родину. Может, даже и отцы ваши!» Замерли мои хлопцы. Ни звука. Будто никого нет в коридоре. Ну, а потом я вскипел: «Кто хочет мне последнюю руку обломить, пусть выйдет из строя. Ну!»
Минут пять молчали, Потом выпихнули того рыжего, который был выше и здоровее всех. Подковылял я к нему и правой, протезной, влепил оплеуху.
«Вы думаете, куда я шел сейчас? — спрашиваю. — В сельсовет, денег нам с вами надо подзаработать и еще выпросить, чтобы жить нормально. А вы — руки вывернем!»
Так и началось мое знакомство с ленинградскими «трудновоспитуемыми» ребятишками. Как отнеслись ко мне мои воспитанники? Одобрительно. Тот самый рыжий, Шурка Зуборез, на другой день пришел ко мне в кабинет и просит: «Бей еще, директор. Так пацаны решили. Не знал я, кто ты такой, а надо было знать. Бей!» И плакал Шурка горько. Немцы повесили у него мать, а отец погиб под Пулковом.