Виталька недохлебал щи, выпил залпом стакан простокваши с сахаром и ушел в горенку. Оттуда сказал:
— Может, он потому и прет на меня, что другом папкиным был.
Когда мать щелкнула выключателем и угомонилась у себя на кухне под пестрым, шитым из разноцветных треугольников одеялом, Виталька уткнулся в подушку и дал волю слезам.
Всю ночь маячил перед ним Павел Николаевич Крутояров, высокий, плечистый, не зависимый ни от кого. Посмеивался жестковато:
— То лето, Виталий, как нынешнее, споро шло. Травы буйствовали по всей Карелии. И ветер веселый дул. Относил запахи пожаров куда-то в сторону. И вечера были тихие, не хуже наших, рябиновских. До форсирования Свири по-довоенному все было. И нам показалось, что все то, что творилось долгие годы, все это — кошмарный сон. Но это только казалось. А на самом деле мы продолжали прочесывать леса… Да. Так вот, шел конец войны. Мы его угадывали. Но не верили в близкий его приход: почти каждый день выбывали наши десантники. Был — и нету. И частенько у нас настроение такое было, как на поминках. Посмотрят друг на друга: «Кто?» — «Саша Колобов из третьего» или «Иван Наметов из первого». И молчали. Это, парень, походило на крик… Батька твой, комиссар Соснин, человек был каменный. Материться он не умел. Но скажет бывало: «Жалко Сашку. За него отвечать придется Гитлеру самому».
Ты никогда в жизни не видел своего отца. Посмотрел бы ты на него. У меня он и сейчас вот тут сидит, капитан Соснин, гвардии капитан! Глаза синие, волосы, как ковыль, голос хрипловатый. Ты во всем выдался в него. Рост у тебя, правда, не тот. Кирилл был двухметровка. Мы всегда в бригаде подшучивали над ним, называли парашютной вышкой.
Виталька метался на подушках и стонал.
— Ну зачем вы все это? Я же хорошо знаю папку.
— Ни черта ты не знаешь, — говорил председатель. — Ты только думаешь, что знаешь… Вот знал бы ты, какая тягость у меня на душе… Нету твоего батьки, а он как живой сегодня… с упреком… Орденом Ленина был награжден, посмертно… Не знает он об этом.
— Извещение у матери в сундуке лежит.
Побелел кончик носа у председателя:
— Смотри, не вздумай этим документом хвастаться… Испоганишь… Он за тебя жизни не пожалел, а ты по тюрьмам навадился шататься, сволочь!
И отец смотрел с фотографии и одобрительно молчал.
Были обыкновенные уроки, и учителя старались их хорошо давать, были родительские собрания по классам, педсоветы. Проводились своевременно, как положено.
Но двоек в журналах не убавлялось. Они даже прибывали. И горше всего, на другой день после педагогического совета, посвященного работе с родителями, в школу не пришло более половины первоклассников.
— В чем дело? Почему? — раздраженно спрашивал Степан учительницу.
Она недоуменно пожимала плечами:
— Откуда я знаю!
Объяснила все пришедшая в школу вместе с племянником Ефремушкой Акулина Егоровна.
Ефремушка был одет во все новое: красные ботиночки, брючки со стрелой, белая рубашка и, как у настоящего франта, галстук с серебряными полосочками. Но пиджак на Ефремушке был явно не в порядке: весь он был укатан в пыли, правый рукав оторван, полы окрашены глиной.
— Вот забастовщика привела, Степан Павлович, — заявила Акулина Егоровна, усаживаясь в мягкое зеленое кресло. — Не пойду, говорит, больше в школу никогда и ни за какие деньги.
— Почему?
— Ну отвечай, почему?
Ефремушка швыркал носом и молчал. Уши у него пылали.
— Не скажет сроду, стервец. Така порода холерская.
— Пошто не сказать, скажу, — осмелел Ефремушка. — Полным ответом?
— Полным.
— В школу больше ходить не буду, потому что «Сибирь» лупится.
— Что, что?
— То ли ты не знаешь, Степан Павлович? — прервала Акулина Егоровна. — Рябиновка-то наша из двух народностей состоит. По Агашкиному логу — кордон. С этой стороны — «Сибирь», Кудиновы да Коротковы, а с той — «Россия». Это, значит, мы, Соснины да Скоробогатовы. Других фамилий почти нету. Дедонько наш рассказывал, что российские позже к озеру приехали, поселились, а сибирякам, местному корню, это не по нутру. Искони драки были. До смертоубийства доходило. Кольями друг дружке башки ломали. А сейчас ребятишки пластаются. Ты и сам, поди, помнишь… Школа, она в сибирском конце, вот она, «Сибирь», и не дает проходу нашим. Поглядите на него, как они его нашшивали… Гладила-гладила, стирала, мыла, а он, скажи, как из хлева выскочил…
— Значит, бьют?
— Да ты чо, Степан Павлович, как дед Увар… На покосе было. Гром верескнул, а он, не перекрестившись, спрашивает: «Акулина, знать-то меня убило?» — «Убило, — говорю, — тебя, Увар Васильевич, так почему ты разговариваешь-то?» Так и ты. Бьют. Не бьют, лупят, лупцуют! Понял?