Выбрать главу

…Только в институте я поняла свое сиротство и стала думать о родителях. Кто они? Какие? А может быть, живы? Ничего узнать мне так и не удается… Я страдаю от этого, Степа. И приехала сюда, откровенно скажу, для того, чтобы забыть это мое, казалось бы, уже приглушенное страдание.

Подходило утро. Засинел под слабым светом выкатывающегося солнца снег, и в нестылое окно стало видно поскотину и березовый колок. Но Рябиновка спала, убаюканная праздничным хмелем. Лишь на школьном дворе пробормотал с лошадьми четверть часа Увар Васильевич, и все затихло. Степан слушал ее, накинув на плечи черную доху с прорезью и смотрел печальными глазами на желтые нитки настольной лампы, не нужной сейчас совсем, потому что мир заливал начинающийся день. Сергеева вздрагивала, будто от озноба, теребила пушистое ухо эскимоски и говорила:

— Если понадобится вся моя жизнь, я посвящу ее всю поиску своих родителей.

Степан увидел, что держит ее руку, а рука маленькая и холодная. И она тоже увидела это, тихо отстранила его:

— Не надо. Я хотела быть с тобой вместе, чтобы ты мне помогал. Я тебе говорю это открыто. Решай сам: быть тебе моим другом или нет… Лишь другом… А это не надо… Есть у меня в Ленинграде другой человек. И я, кажется, люблю.

— Прости, если я скажу тебе откровенно… Этот, о котором ты говоришь, который живет в Ленинграде… не существует… Ты его выдумала… Ты не могла не выдумать: все другие, невыдуманные, — хуже его… Это правда?

— А ты и рад?

— Я не злой. Вообще не люблю злых филинов. Но меня твои слова задевают, если не сказать больше…

— Это ты растревожил меня, Крутояров… Гордец, зазнайка и какой-то каменный… Боже! Это из-за тебя я пришла к Кудиновым с Виталькой… Видеть тебя хотела…

— У нас мо-мо-гла бы-бы-ть хорошая семья, — начал заикаться Степан.

Она опять как-то странно и нежно вздохнула:

— Не может у нас быть никакой семьи, Крутояров. Потому что ты, именно ты, к этому не подготовлен. Ты живешь разумом, а не сердцем. И ты ранишь меня этим. А я не хочу свежих ран. Хватит мне и одной.

Маленькая рука ее безжизненно лежала на столе, и лицо было скорбным. Она будто прочитала себе приговор и одобрила его с решимостью.

* * *

Застонали над Рябиновкой метели. Ветер облизывал синее блюдище озера, сдирал со льда снег, нес его на деревню, набивал на улицах возле домов и заборов огромные суметы, вылепляя причудливые белые карнизы. Днем из-за туч выползало холодное солнце, и буран ненадолго останавливался. Ночью потешался, как и прежде. Утром — опять «перенова» — так охотники называли новый снег, затягивающий старые звериные следы.

Охотники не боялись пурги. Они уходили к дальним камышам и рёлкам, к ондатровым домикам, ночевали в избушках на берегах озер и на островах, возвращались с тяжелыми пошевенками — салазками, нагруженными ворсистыми ондатровыми тушками. Обожженные ветром лица их худели и чернели, и мужики делались похожими на древних степняков-монголов, скуластых, коричневых.

Метели и сильные ветры раскачивали сверкавшие серебром электрические провода, швыряли их вверх-вниз. Схлестнувшись, провода смыкались, и тогда Рябиновка тонула в черноте. Директорская квартира была пристроена к школе. Получалось, что ночью во всем огромном пустом здании в полной темноте сидел одинокий человек, Степан Крутояров, слушал беснующуюся за окном бурю.

Однажды он увидел на потолке желтые отсветы. Выскочил в ночь. На пришкольном участке, среди голых тополей, горела школьная баня. Степан бросал комья снега. Но огонь не унимался… Пожарная машина пришла, когда от бани остались одни головешки.

Утром составляли акт о пожаре, и Увар Васильевич ругался с участковым милиционером Гавриловым.

— Не топили мы ее вчера, — говорил Увар Васильевич. — Не топили, значит, огня в каменке не было. С чего бы ей загореть?

— А позавчера?

— Позавчера топили. Так неужто она могла через два дня загореться? Чудной ты, паря!

Но Гаврилов составил акт по форме, заставил его скрепить подписями и печатями, и главной причиной пожара признал неисправность сложенной из красного кирпича каменки.