— На нем разжился?
— На нем. Железо дороже золота.
— Откуда оно?
— Из земли Халибов, на Севере. Но и те только купцы да ковачи, а к ним привозят другие, кто живет еще дальше на Севере. Там земля и небо железные, и люди тоже. Если к вам придут, всех истребят. Медью с железом не справиться. У кого железо, тот всех победит.
— А могут прийти?
— Могут. Уже идут. Был камень, есть медь, будет железо. И тогда начнется война, не то что теперь. Где железо, там и кровь; кровь липнет к железу. В древних книгах сказано: «Все будут убивать друг друга». Был потоп водный — будет кровавый, и тогда всему конец…
— Этого не будет!
— Будет. Отчего не быть?
— Не попустит Мать, — сказала она и, подумав, прибавила: — Как же ты не боишься?
— Чего?
— Торговать… этим.
Не захотела произносить гнусное слово: «железо».
— Да Ей-то что? — усмехнулся он. — Боги в такие дела не мешаются. Был бы товар, а купцы будут. Не я, так другой.
— Спрячь! Спрячь! Ей не показывай! — прошептала она с отвращением и ужасом. Он спрятал нож в ножны.
— А рядом с Халибами живут Амазонки, — продолжал он по старой привычке моряка вспоминать далекие страны. — Амазонки значит Безгрудые. Правую грудь выжигают себе, чтобы не мешала натягивать лук. И такой у них обычай: жены воюют, а мужи прядут шерсть и нянчат ребят. А ведь и у вас тут, на Островах, такой же был когда-то обычай; да и теперь еще мать больше отца, и жрицы святее жрецов. Ведь и вы Пчелы — мужененавистницы? Как это у вас в песне поется? В лунные ночи, в святых садах, в сладком дыхании шафрана, как Пчелки жужжат?
— Это не песня, а молитва.
— Ну, все равно. Скажи, как?
Она улыбнулась и вдруг зашептала, зажужжала тихо — молитвенно:
— А дальше, дальше как? — молил он жадно.
Она опустила глаза и уже без улыбки прошептала еще тише:
— Ну а конец я и сам помню:
Так вот вы как, святые девы! Не грудь себе выжигаете, а сердце. Да ведь не выжжете, глупые! Дважды два четыре, это и в любви, как в смерти. Всякая птица вьет гнездо, всякая девушка хочет мужа. Захочешь и ты — полюбишь!
Она подняла на него глаза — вещие звезды, страшно-близкие, страшно-далекие.
— Не полюблю, — ответила просто. — Так не полюблю.
— А как же, как же иначе?
Она ничего не ответила.
Огонь потухал. Она подбавила смолистых лучин; наколола их побольше, чтобы хватило на ночь. Пламя вспыхнуло. Медная секира заискрилась, черные тени рогов запрыгали по стенам, и маленький идол в глубине пещеры, казалось, замахал цыплячьими крылышками, как будто хотел вспорхнуть.
— А правда ли, что тут у вас, в таинствах Матери, жрецы одеваются жрицами, а жрицы — жрецами? — опять заговорил он. — Это зачем? Разве Мать…
— Молчи! — сказала она так же грозно-повелительно, как давеча, когда он спрашивал о человеческих жертвах.
Но он уже не хотел молчать, весь дрожал, говорил как в бреду:
— Тут у вас земля трясется, носить вас больше не хочет. Погодите, ужо накажет вас Бог: провалитесь все в преисподнюю!
— За что?
— А вот за это, за это! За то, что естество извратили, захотели, чтоб дважды два было пять …
Она вдруг рассмеялась ему в лицо так же весело, как давеча, глядя на розовый цвет миндаля в густеющих сумерках.
— Ничего, ничего ты не знаешь! И зачем говоришь, когда не знаешь?
Он посмотрел на нее молча, в упор, и вдруг опять побледнел, стиснул зубы, почувствовал, как пронзающий укус скорпиона, смешное-смешное и страшное вместе. И уже шевелился, рвался с языка безумный вопрос: «Да ты кто, кто ты, Лилит?»
Встал и накинул на себя львиную шкуру.
— Куда ты?
— В лес.
— Зачем?
— Спать.
— Разве тебе здесь нехорошо?
— Нехорошо.
— Почему?
Он опять посмотрел на нее молча, — и она вдруг поняла. Покраснела, потупилась. Мальчик исчез — осталась девушка.
Он пошел к двери. Она — за ним.
— Погоди, ты там сейчас не пройдешь в темноте по обрыву.
Он остановился, не оглядываясь; чувствовал, что, если оглянется, не уйдет.
— Или хочешь так — ты здесь, а я там, в ограде? Мне ничего, я привыкла. Хочешь?
Теперь была уже не мальчик и не девочка, а только ребенок.