– Ладно, не буду… Ну только совсем чуть-чуть… Только вот тут, где по чёрно-рыжему пятнышку скользит, так что я никак не могу понять, откуда он берётся и куда пропадает, этот фиолетовый огонёк, этот лунный блик…
– Нет, не трогай его. Всё сразу исчезнет, как только ты к нему прикоснёшься.
– Ну совсем чуть-чуть!.. Может быть, в этот раз мне удастся ощутить, как под самым чувствительным, четвёртым пальчиком бежит холодное голубое пламя, по ворсинкам крылышка… по его оперению… по его росе…» След остывшего пепла на кончике пальца, поруганное крыло, ослабевшая букашка…
Моя мать, которая всему училась, по её словам, «только обжигаясь», вне всякого сомнения знала, что обладать можно в воздержании и только в воздержании. Воздержание ли, обладание ли – грех в одном случае почти не более тяжек, чем в другом, для «великих влюблённых» вроде неё – вроде нас. Безмятежная и весёлая рядом с супругом, она становилась возбуждённой, одержимой безрассудством при встрече с людьми, достигшими поры своего наивысшего расцвета. Живя затворницей в своей деревне между двумя сменившими один другого мужьями и четырьмя детьми, она всюду встречала непредвиденные, созданные для неё и ею взлёты, расцветы, метаморфозы, взрывы чудес, которые целиком доставались ей одной. Она, которая ухаживала за животными, нянчила детей, приходила на помощь растениям, она оказалась избавленной от открытий, что где-то есть такое животное, которому хочется умереть, что какой-то ребёнок домогается грязи, что один из нераспустившихся цветков потребует, чтобы его раскрыли силой, а потом затоптали ногами. Её собственное непостоянство сводилось к тому, чтобы летать от пчелы к мышке, от новорождённого к деревцу, от нищего к ещё более нищему, от смеха к муке. Чистота тех, кто щедро себя расточает! В её жизни никогда не было воспоминания о поруганном крыле, а если ей и случалось трепетать от вожделения возле закрытой чашечки цветка, возле ещё завёрнутой в свой лакированный кокон хризалиды, то уж она-то, по крайней мере, терпеливо ждала срока… Чистота тех, кто не совершал взлома! И вот, чтобы восстановить узы, связывающие её со мной, я вынуждена углубиться в те времена, когда драматические грёзы моей матери сопутствовали отрочеству её старшего сына, великого красавца, соблазнителя. В ту пору она мне представлялась взбалмошной, наполненной деланной весёлостью и проклятиями, заурядной, подурневшей, насторожённой… Ах! Вот бы мне увидеть её такой снова, утратившей достоинство, с раскрасневшимися от ревности и ярости щеками! Вот бы мне увидеть её такой, и пускай бы она слышала меня достаточно хорошо, чтобы узнать себя в том, что она бы больше всего осудила! Вот бы мне, теперь тоже набравшейся разума, раскрыть ей, до какой степени я являюсь её нечистой ипостасью, её огрублённым образом, её верной служанкой, которой поручили грязную работу! Она дала мне жизнь и задание продолжить то, что, как поэт, она ухватила и оставила подобно тому, как ловят отрывок неустойчивой, витающей в пространстве мелодии… Какое дело до мелодии тому, чьё внимание направлено на смычок и на руку, которая держит смычок?