Выбрать главу

— Что вы, разве это можно!

— А можно! Ей-богу, можно. Подумай-ка! Меня лекарствами не возьмешь нипочем.

Мне показалось, что, может быть, и впрямь можно, такой убедительный был у него голос.

— Вот доктор выпишет вам виноградного вина. Это можно.

Он горестно махнул рукой.

— Портвейны эти я не уважаю. Ну, ваше дело.

Он, видимо, начинал убеждаться, что тут действительно не его дело и ему придется подчиниться.

— Утром уйду! — пообещал он и забылся.

Всю ночь он беспокоился и бредил. К утру температура стала падать, лоб под густыми, неумело подстриженными волосами стал влажным и прохладным. У крыльев широкого крупного носа появились капельки пота. Когда сквозь запотевшие холодные стекла стали видны спокойные, недвижные, дремлющие деревья с прозрачной лимонно-желтой листвой, он открыл глаза, обвел избу, спящего на лавке санитара и сказал:

— Угодил же я сюда!

«Угодил» он очень просто. Недалеко от аэродрома, около села, шла молотьба. Немецкий самолет сбросил бомбы и ушел. Непонятным осталось — нащупал ли он аэродром или сбросил бомбы, уходя от города, где его встретил огонь зениток.

Степан Игнатьевич заткнул рану тряпочкой, и одна из женщин перевязала ее своим фартуком. Уходить домой он не собирался и еще с полчаса продолжал руководить работой бригады, пока совсем не обессилел. Тогда на перевязочный пункт прибежал запыхавшийся парнишка и за раненым послали машину с санитаром.

— Ни в кого боле, а только в меня, — самодовольно сказал он, — мишень, конечно, очень видная.

Похоже было, он думал, что немец бросал бомбы специально в него. Я ему сказала об этом.

— А и вполне возможно, — ответил он. — Я им урону нанес… Конечно, это я говорю шутейно, но только за бургомистера я им дал…

За дверью послышались торопливые шаги, дверь открылась, и женщина лет сорока в распахнутой ватной телогрейке шагнула в избу. Увидев необычное для избы: женщину в белом халате, столик, покрытый простыней, лежащего на кровати раненого, она остановилась и смущенным голосом спросила:

— Мужик мой тут у вас? — хотя видела, что он тут.

Через несколько минут, сняв телогрейку, она уже помогала санитару кипятить чай, подходила к мужу, спрашивала у нас, какая у него рана, рассказывала, как, управившись с молотьбой, дома все наладила и под утро побежала проведать.

— Мы из Смоленской эвакуировались, да тут вот пока и работаем, — говорила она. — Меня с дочерью и внуком вперед отправил, а сам, говорит, я с последним эшелоном поеду. Он чудак, муж-то. «Капитану, говорит, последнему с мостика указано сходить». Да и досиделся до последнего. Скот отправили, народ — кто на конях, кто пеший ушел, а он, видишь, остался, чтобы сено в скирдах попалить. Как отъехали мы, на станции начали сгонять вагоны под другой поезд, а немецкий самолет, вон как давеча, бомбы бросил на станцию, рельсы разворотил. Эшелону-то никакого ходу и нет. Ребятенки на станции, женщины. Мой-то — вон он какой! — с гордостью показала она в сторону мужа. (Он лежал с расчесанными волосами и бородой, выпростав руки поверх серого байкового одеяла и глядел на нее снисходительно, с легким пренебрежением.) — Ну, он ребятишек таскать, матерям помогать, туда-сюда… Ночью ему бы уйти с людьми, а он обратно остался. Ну и…

— Ну и будем толковать больной с подлекарем, а дело стоять будет? — строго сказал Степан Игнатьевич. — Погостила и ступай. Скажи — бригадир сам завтра будет.

Я вышла проводить женщину, чтобы сказать ей, что ни завтра, ни послезавтра бригадир не будет, а разве что через неделю доктор отпустит его домой.

— Господи, да разве я не понимаю! — сказала женщина. — Поди с ним поговори! А ему только не перечить, а там делай с ним, что хочешь. — Хитро и молодо блеснули серые лукавые глаза. — Он-то ведь упрямый, а на упрямых воду возят… Да что было-то с ним! Немец ему живот ножом располосовал… А он их троих убил да ушел.

Как можно было уйти с такой раной, понять было трудно. Я решила как-нибудь сходить в село и расспросить женщину. Но Степан Игнатьевич, когда он стал поправляться, сам рассказал мне об этом.

— …Дело это давно было, еще при старом режиме. В деревне жил у нас лавочник. Служил я у него в приказчиках. В лавке — все, что тебе угодно. Крупа, и сахар, и соль, и мыло, и гвозди, и кожа… Хомуты, уздечки — ну все, что требуется, весь подбор. Прозвал его народ: «Маркел — сухие гвозди». Ну, как приклеили. Не было у него того, чтобы не обвесить, не обмерить. Говорили ему люди: «Маркел Назарыч, ты ведь не довесил мне муки-то. Полфунта не хватает». — «Это, говорит, усушка произошла». — «Ладно, — люди говорят, — усушка на муку — пускай, а неужели же и на гвозди усушка?» Так и прозвали: «Маркел — сухие гвозди». И сам видом он, как гвоздь согнутый, был — бессмертный кощей…