«Молодой гражданин имеет понятие, как важно теперь знать ихнюю политграмоту? Если вы приходите в самое заурядное учреждение, как, например, Устрах, то вы даже не знаете, кого надо называть „гражданин“, кого „товарищ“, кого „барышня“, и что такое местком, ячейка, авиахим, мопр и стенгаз. Вы даже не подозреваете, что бытие определяет сознание. И разве вы догадываетесь, какая разница между „Госпланом“ и „СТО“»?
Герой пьесы Майской «Россия № 2», председатель Союза Спасителей России Константин Павлович Аргутинский не теряет надежды: «На том свете времени много, может быть, одолею хоть несколько страниц. (Вдруг шепотом.) ЦЕКТРАН, {275} ЦУСТРАН, ЦУС, ЧУС, ГЛАВХОЗУПР, ГЛАВСАНУПР, ОБМОХУ… СЭП, НЭП <…>. Изучаю русский язык…»
Двадцатые годы — время сосуществования разных языковых норм, десятилетие, когда современный словарь активно обновляется. Русский язык на глазах расслаивается, одновременно существует несколько его «наречий». Из этого вытекают различные следствия.
Прежде всего владение советской лексикой, новыми штампами превращается в заветный пароль, впускающий тех, кто его знает, в закрытые для прочих двери.
И булгаковский Аметистов с виртуозной свободой использует все расхожие формулы партийных споров: «фракционные трения», «изжить бюрократизм», «чистота линии», «партийные заветы», «лицом к деревне» и пр., включая цитату из библии российского большевизма — «Коммунистического манифеста» К. Маркса и Ф. Энгельса — о пролетариате, которому нечего терять, кроме своих цепей. Опознаваемые клише языка посвященных, с легкостью слетающие с уст обаятельного плута, становятся волшебным ключом, отпирающим неповоротливое сознание недоверчивого управдома.
С другой стороны, лексика одного круга людей, попадая в чужие уста, утрачивает содержательность, обращаясь в обессмысленную словесную шелуху.
Комический персонаж пьесы Чижевского «Честь», крестьянин Чекардычкин, изъясняется так: «Здравствуйте вам, как оно в отношении?.. А я в категории кобылу свою сивую ищу… Так как оно в понятиях?..» А секретарь фабричного партколлектива Ларечкин (герой пьесы Завалишина «Партбилет») косноязычно аргументирует необходимость появления руководителя треста Сорокина на рабочем собрании:
«Вот какая категория, Глухарек. <…> Такая категория получается: — не приди он — острые вопросы, взятки и всякая такая категория может вылиться…» [выделено нами. — В. Г.].
Определения из философских трудов («категория» и «понятие»), залетевшие в примитивный словарь полуграмотных людей из словесных штампов революционных митингов и в нем застрявшие, неудобны и нелепы в их речах, как одежда с чужого плеча.
Обращают на себя внимание и комически-пародийные диссонансы несочетаемых понятий (например, когда в пьесе {276} Киршона «Рельсы гудят» жена нэпмана Паршина, Аглая, разучивает «коммунистический романс», в котором красавец Джон стал членом РКП «и теперь, лаская Кэт, вынимает партбилет»).
Это та же двойственность, что и двусмысленность реалий-перевертышей, только проявленная в слове. О двоящемся образе реальности в ранних советских драматических сочинениях см. далее, в главе «Пространство (топика) пьес».
Но главное заключается не в появлении новых слов, а в сотворении с их помощью виртуальной новой реальности. Ср.: «Достаточно сотворить новые имена, оценки и вероятности, чтобы на долгое время сотворить новые вещи»[262].
Лингвистическое мифотворчество эпохи — отдельная и важная тема, ярко проявляющаяся в драматургических сочинениях 1920-х годов.
Яркий пример «перевода» живого и реального воспоминания на общепринятый язык дает монолог инвалида Шайкина в «Партбилете» Завалишина:
«А я, понимаешь, присутствовал на всех боях и сражениях. <…> И вот, понимаешь, спим однажды в хате… вдруг трах-та-рарах… Понимаешь, у самого окошка… Вот я тут, в воспоминаниях, слегка коснулся, понимаешь, и отметил, как наша красная дивизия вся <в>сполошилась… Вот… (Читает.) „Ночь была мрачная, недремлющий враг подползал к нам, как гидра контрреволюции, чтоб задушить в своей пасти капитализма наши рабоче-крестьянские ряды стальных бойцов…“»
Понятное человеческое воспоминание о том, как ночью спящего разбудил грохот, в письменной речи превращается в какофоническое соединение несочетаемых клише: «враг подползал, как гидра…», причем, что именно произошло, остается неизвестным (последовало ли за шумом «героическое сражение» либо это была некая случайность). На наших глазах рождается новый язык, и мы присутствуем при обнажении работы старательного, но неумелого переводчика.