Выбрать главу

Так в хлопотах прошла вторая зима в Нижнем, прошло лето, и опять началось учение в классах под снежные ветры и вьюги с Заволжья, под трескучий мороз и сухой воздух, снежинкой налетающий в фортку.

Глава двенадцатая

ВЫСТРЕЛ КАРАКОЗОВА

В первый же праздник рождества в семье Ульяновых зажгли елку. Илья Николаевич никогда в детстве не был на елке, да у них в Астрахани и достать-то ее было неоткуда. Но Мария Александровна задолго до праздника съездила в магазин и привезла домой вату, клей, цветную папиросную бумагу, золотую и серебряную бумагу, позолоту в баночке, проволоку, картон. С большого стола в детской убрали скатерть, зашуршала бумага под маленькими железными ножницами, запахло клеем, посыпались на пол красивые пестрые обрезки.

Мария Александровна золотила грецкие орехи и кончиком ножниц втыкала туда, где оторвался орех от стебля, петельку из канители, клеила длинные цепочки из тонко нарезанной золотой и серебряной бумаги, делала из картона баульчики и корзиночки, обклеивала их цветной бумагой и украшала переводной картинкой. Проволоку она обертывала в зеленые обрезки, на конце укрепляла разноцветные лепестки, и в одну минуту из-под пальцев ее выходили мак, незабудка, маргаритка, но венцом этой кропотливой волшебной работы был белый ватный дед-мороз в остроконечной позолоченной шапке, с палкой в руке и мешком за плечами.

Пальцы у Марии Александровны становились сухими от клея и ножниц, она покашливала, — в воздухе летали ворсинки ваты, даже прическа растрепывалась, даже передвигались часы обеда и ужина, — и однажды утром над спящей в люльке Аней, в самом углу комнаты, поставили тяжелое лапчатое дерево. Елка была свежая, густая и крепкая, она стояла прочно на деревянной крестовине. От нее шел чудесный дух праздничного кануна, дух вечного детства. Когда зажгли свет, на стене колыхнулась от нее тень, и вся комната стала прозрачной.

Украсив елку, Мария Александровна ушла в зальце, села за открытый рояль. И долго, за полночь, играла свои любимые песни, подпевая себе. В этот день она не захотела пойти к соседям, хотя их звали и были готовы зеленые ломберные столы для игры.

Жизнь страны доходила до них глухо, как море. Казалось, что история катилась по ровной дороге и что все было прочно. Весной, когда Аню стали сажать на высокий деревянный стул и прикармливать толокном из тарелочки, Нижний Новгород вместе с другими русскими губернскими городами готовился к торжественному юбилею. Исполнялось сто лет со дня смерти великого самоучки Михаилы Ломоносова. Журналы напечатали предложение отметить день этот учреждением ломоносовской поощрительной премии. Учителя словесности готовили речь на актах, печатались приглашения посетить гимназию и прослушать художественные номера музыкально-литературного утренника. Но перед самым юбилеем торжество было сорвано.

К Шапошникову приехал сын его и наследник, студент Гавря, будущий Гавриил Гавриилович второй, прикатил неудачно домой, и не один, а с таким позором всему их дому и положению в городе, с таким срамом для отца, статского советника, что не до Ломоносова, не до юбилейного скандала было учителю словесности: Гавря приехал, исключенный из университета, под негласный надзор полиции.

В первые дни квартира Шапошниковых была наглухо заперта для посторонних. Даже кухарка Шапошниковых отмалчивалась и сторонилась чужих кухарок. Не слышалось в коридоре и криков, хотя законоучитель, отец Варсонофий, высказался в том духе, что сгоряча не худо бы отцу и посечь сына. Потом двери открылись, но квартира была уже пуста — Гаврю отправили в деревню к тетке. И тут у Гавриила Гаврииловича развязался язык, и оказалось, что он получил от сына в спорах и разговорах множество драгоценных сведений на самые животрепещущие темы. И, между прочим, насчет юбилея.

Юбилейный скандал учинил, оказывается, Писарев в журнале «Русское слово». После ареста Чернышевского и шестимесячного закрытия петербургский «Современник» едва дышал. Книги его еще раз сверкнули читателю романом «Что делать?», написанным в крепости и как-то счастливо и неожиданно проскользнувшим в печать по недосмотру цензуры, но это было последней его вспышкой. «Современник» правел и плыл в тихую заводь статей Антоновича. На смену ему в Петербурге гремели тощие книжечки «Русского слова», где Писарев жестоко кусал Антоновича, задевал даже Чернышевского, чье имя нельзя было произносить в печати. А перед самым юбилеем Писарев напечатал о Ломоносове статью, где превознес черты народные и самобытные богатырской его личности, для контраста сопоставив их с Пушкиным, над которым и учинил он знаменитую свою расправу.

Чем и почему был велик Ломоносов? Тем и потому, что он был выходцем из бедного крестьянского рода, — так ответил сам себе Писарев, — пришел в Москву по столбовой дороге, полуграмотный и в лаптях, брал науку с боя, теснил к стенке дворянских недорослей, привык к независимости, никак и ни разу не поклонился ни в чьей передней. Пушкин же, мол, был представителем изъеденного низкопоклонством, оторванного от народа, утерявшего самобытность, ничтожного и пустого дворянского класса, и недостатки его характера, легкость и поверхностность — все это были роковые черты среды его, — вот что вычитывалось из статьи Писарева. Это была классовая критика — и в то же время критика класса. «Отечественные записки» ответили благородно-негодующе. Молодежь зачитывалась Писаревым и глумилась над Онегиным и Татьяной. Ломоносовский юбилей провалился. И еще потому провалился, что…

— Вы представляете моего Гаврю, мо-его Гаврю! — Шапошников развел руками. — Отец — словесник, двадцать лет учит Пушкина понимать, а родной сын — писаревец. И знаете, — тут Шапошников понизил голос и шепотом, оглянувшись по сторонам, пробормотал: — Четвертое апреля… Вот в чем секрет. Вот почему наверху не было сочувствия юбилею. Четвертое апреля, понимаете?

Юбилей Ломоносова не был поддержан царским правительством, на него не было отпущено ни копейки, и в этот день царь и двор, министры и министерства, быть может, и проснулись бы и заснули, даже не вспомнив о Ломоносове: «русской власти» ни малейшего не было дела до русских народных гениев и их юбилеев, не подоспей донесение III Отделения об осторожности в отношении даты.

Четвертое апреля сделалось пугалом. Дописывая в крепости последние страницы «Что делать?», Чернышевский, в томлении по жене, позволил себе, как он часто делал потом, помечтать о своей «голубочке», и тоска его вылилась в образе «дамы в черном», вдовы живого мужа, чье имя нельзя произнести вслух.

Но черная дама спустя два года оделась в розовое, человек средних лет едет с нею в коляске. Злонамеренный автор подразумевает, конечно, себя и свою свободу, он дает срок, он предрекает революцию, раскрывающую перед ним стены крепости… И под страницей, заканчивающей роман, поставив точку, пишет дату — четвертое апреля.

«Сие может оказаться дурным пророчеством и призывом к революции на четвертое апреля», — говорили в III Отделении. И ломоносовский юбилей был негласно приглушен.

Через полтора года после рождения первой дочери, в четверг на каникулах, тридцать первого марта 1866 года, у Ульяновых родился сын. Аня ходила вокруг него, обеспокоенная вторжением чужого, потом, не вытерпев, подошла к люльке — люлька была ее собственная и мама была ее собственная, — ухватившись за край люльки, она стала изо всех сил трясти ее, чтоб вывалить непрошенного гостя.

— А, стыд какой, барышня! Ай, нехорошо!

Мария Александровна подняла с подушки томные глаза на дочку. Вот уже у нее их двое, и новый так тих — это мальчик: в семье у них было пять девочек и только один братец, но так намного старше ее… Она закрыла спять глаза.