Тут, в Нижнем, доживала свой век вдова Лобачевского.
В Нижнем на каждом шагу встречал он своих однокашников, бывших казанских студентов.
В Нижнем сложилась и окрепла его семейная жизнь, такая прочная, так не похожая на неустойчивые семейные очаги его товарищей, — нежность к жене, как свет, излучающий внутреннее сияние, вдруг жарко охватила его в разлуке.
Все это срослось с Нижним, с его шумными, вкривь и вкось бегущими улицами, с крутым подъемом к Кремлю, с благолепными церквами, с их звучным, переливчатым колокольным гомоном, вспугивавшим тысячи голубей над просыпанным в снегу овсом… Нижний, Нижний…
Сюда постоянно кто-нибудь приезжал, и не только на ярмарку. Это был город торжественных встреч, закатываемых на широкую ногу обедов, длинноречивых тостов, любопытствующих иностранцев, видевших в Нижнем кусочек Азии. Особенно любили сюда наезжать писатели, серьезные писатели, исследователи жизни русской. Еще в первый год, как он сюда переехал, принимали и потчевали нижегородцы писателей Арсеньева, Безобразова, Мельникова. Имена их в те годы говорили многое, особенно волжанам. И наезжали сюда мимоездом, делая порядочный крюк на пути, представители совсем новой формации, которых в обществе и в печати уважительно называли «деятели на ниве народной».
То было время начавшегося необычно быстрого передвижения, век строительства железных дорог. Чугунка поражала людей неслыханной быстротой пожирания пространства: сегодня сел человек в вагон, а завтра на месте. Патриоты прежних почтовых трактов и ямщицкого бубенца держались, правда, за старый способ — они злорадно перечисляли железнодорожные катастрофы, сравнивали неопытного машиниста с бывалым ямщиком, а мелькание видов из вагонного окошка — с богатейшим, медленным движением природы и жизни вдоль столбовых дорог. Но чугунка соблазняла сбережением времени, и люди ездили, надо не надо, по дальним губерниям, заезжали на сторону, в провинцию, чтоб понаведаться, поделиться опытом с единомышленником, держать связь с обществом.
Город Нижний к тому же был на большом водном пути к югу и чугуннорельсовом в Москву. Вот почему «деятели на ниве народной» — в большинстве своем выходцы из поповского звания, откуда вышли и духовные вожди эпохи — саратовец Чернышевский и нижегородец Добролюбов, — заглядывали частенько в Нижний, по дороге и не по дороге.
К тому, что писалось в журналах и газетах, прибавлялись бесчисленные рассказы очевидцев. Имена многих педагогов становились известны широким кругам чуть ли не наравне с именами виднейших писателей. Рассказывали, например, о молодом преподавателе харьковской духовной семинарии Сергее Иринеевиче Миропольском, по собственному почину открывшем воскресную школу для подготовки народных учителей. В то время на всю Российскую империю только и были две учительские семинарии — одна в западной, Виленской губернии, в местечке Молодечно, другая в чинном, онемеченном Дерпте. Рассказывали и о просвещенном помещике бароне Корфе. Илья Николаевич слышал о Миропольском, но особенно заинтересовали его дела барона Николая Александровича Корфа в Екатеринославской губернии. Вся образованная Россия говорила в ту пору об этих делах — о создании образцовых народных школ в целом уезде степной полосы, где еще два года назад дети тамошних немецких колонистов по восемь лет сидели в одном классе, а выходили, не зная русской грамоты, и на весь обширный уезд были фактически только две грязные, ненавистные крестьянам полуразвалившиеся школы-избы…
Как же обрадовался и разволновался Ульянов, прослыша, что в Нижний, возвращаясь в Москву кружным путем, заехал нужнейший ему человек — член Московского комитета грамотности, только что обследовавший, по поручению комитета, школы барона Корфа.
В старом своем служебном кителе, блестевшим по швам, забыв, как всегда, надеть шляпу, поспешил он в гостиницу, где, по его сведениям, остановился приезжий, и еще на лестнице столкнулся с Александром Серафимовичем Гацисским, спешившим туда же.
Разбитной половой уже внес в номер большой, из начищенной, как солнце, латуни самовар, дышавший жаркими парами и чуть припахивавший угольком. Половой настежь раскрыл окно, чтоб, избави боже, не угорели господа чиновники. А в окно вместе с воздухом городского лета ворвались влекущие, тревожные шумы пароходных гудков, резкого стука извозчичьих колес о булыжник, протяжного гула отходившего от вокзала поезда.
Приезжий, договорившийся с Гацисским о встрече, очень обрадовался знакомству с Ульяновым. Он усадил гостей за чайный стол, заказал лишь стакан и тут же, не дожидаясь чая, принялся рассказывать. Впечатления были так еще свежи, так захватили его, что наслаждение было делиться ими. Гацисский по старой привычке газетчика вынул записную книжку и придвинул к себе чернильницу. Ульянов, желая помочь хозяину, разлил по стаканам чай.
— Дорога, — начал рассказывать комитетчик, — кошмарная. От станции Константиновки девяносто верст, лошадей нет, ямского двора нет, одна корчма, а чай в буфете двадцать пять копеек золотник. Степь, мазанки, голытьба, речь малорусская, пшеница и ни единого деревца. Пыль — хоть ломтями режь. Два года назад там у немецких колонистов деревня была — точный стиль осьмнадцатого века, учебник в школе 1795 года, да не славянина Коменского, тот прелесть, а черт его знает какой…
— По Коменскому наш нижегородец Лобачевский учиться мог! Гёте учился! — воскликнул, перебивая его, Гацисский.
— Палочная расправа в полном ходу, — продолжал рассказчик, — такова была действительность. И вот приезжает Николай Александрович Корф. Организует в пятьдесят седьмом году первый уездный училищный совет. Кстати, господин Ульянов, — обернулся он к физику, — вы изволите ехать на новую должность инспекции народных училищ. А знаете ли, барон Корф не очень этой новой должности сочувствует, считает ее ненужным контролем за земством, за училищными советами.
— Контроль само собой, и при том, что вами описано, в уезде контроль очень необходим, но главное — помощь школе, я так понимаю новую должность, — ответил физик.
— Пожалуйста, пожалуйста, не отвлекайтесь, — снова перебил Гацисский, — это все изумительно интересно для нашей губернии. Говорите, как на театре, — место действия, пейзаж, действующие лица, каков этот барон, — и подряд, подряд, со всеми деталями!
Не торопясь и отхлебывая из стакана по глоточку, чтоб увлажнить горло, комитетчик повел свой подробный рассказ о новом опыте Николая Александровича Корфа. Гостям казалось, они путешествуют вместе с ним, подъезжают к культурнейшей усадьбе этого екатеринославского помещика, и вот среди голой пыльной степи — цветущий сад, дивные аллейки и клумбы, где благоухают тысячи цветов, большие французские окна распахнуты на веранду, барышня за роялем играет гаммы, а потоку этих до-ре-ми-фа-соль из сада отзываются соловьи. Ветер поддувает полы чесучевой рубашки барона, пока он водит гостя по аллеям парка, приглушенным баском рассказывая ему о своем увлекательном школьном творчестве. Круглое лицо барона с легким намеком на будущие баки по сторонам сияет улыбкой, он необыкновенно быстр и суетлив в движениях, несмотря на свою полноту. Корф зовет и жену и дочь «душенька» и шутливо по-немецки «кокхенпуппхен» и вдруг, становясь серьезным, почти раздраженно кричит о себе: «Я — утилитарист, убежденный утилитарист!» Более всего на свете боится барон Корф оскорбительной клички «фантазер» или «идеалист».
Но вот они с гостем уселись на длинную южнорусскую линейку, спиной друг к другу, боком к кучеру, у которого барон то и дело брал из рук вожжи, нетерпеливо показывая, как ближе проехать, хотя кучер лучше барина знал дорогу. И начался объезд замечательных школ, созданных в Александровском уезде бароном Корфом. Время было вакационное, школы стояли пустые, но ученики, прослышав, что едет с помещиком гость из Москвы, возвращались кое-где с полевых работ и стайками весело вваливались в школу. Один паренек, нанявшийся на лето в пастухи, пришел в школу за восемнадцать верст.