Мария Александровна не задумывалась, верит она в бога или нет, но не любила разговоры о религии и не откликалась, когда перед ней разливались на эту тему. В глубине души она была скорей неверующей, и чем дальше, тем больше. Представить себе бога она могла не иначе как насильственно, отрешившись от всех обычных представлений о жизни и предметах, и ей просто трудно было найти ему в воображении место, еще не занятое другим чем-нибудь. И уж чего она решительно не понимала, так это обращения к религии в поисках истины, в желании объяснить, откуда произошла жизнь. Если даже есть бог, думала она, то ведь это значит, он должен быть такой сложный и такой окончательный, раз к нему сводится весь смысл жизни, что он труднее, сложнее всякой науки, дальше от ума, чем все законы природы, и, чтобы постичь его, надо больше потратить времени и учения, чем на постижение одного какого-нибудь из его маленьких законов! А если он дается людям легче науки, так в нем не может быть истины, это самообман вроде звона в ушах.
Но мыслями своими она мало с кем делилась и обряды соблюдала вместе с семьей. В страстный четверг зашла она в битком набитую Никольскую церковь, где, знала, должен присутствовать и муж. Но невозможно было увидеть его в толпе. Нестерпимейшая духота охватила ее, потная, промасленная; и Мария Александровна вспомнила правило своего отца: хочешь прожить долго, живи на воздухе; свежий воздух — комфорт умного человека.
Она не выдержала, не стала дожидаться конца службы, а вернулась тихонько домой, не зажгла нигде лампы и сама прилегла, как была, одетая.
Утром в пятницу, десятого апреля, Илья Николаевич поехал из дому прямо в типографию «Симбирских губернских ведомостей», чтоб просмотреть и выправить идущий в завтрашнем, субботнем, номере, последнем перед пасхой, отчет о состоянии симбирских народных школ. Отчет был длинный, и газета согласилась провести его в трех номерах. Завтрашнее начало и его продолжение шли за подписью И. Вишневского, и только окончание отчета подписал он сам, хотя вложил свой труд и в первые два. Со вниманием просмотрев гранки, подписанные Вишневским, он еще раз пробежал глазами остальную рукопись.
То был его первый инспекторский отчет, где подводилась всесторонне освещенная общая, итоговая картина образования народного в целой губернии. Тут были цифры, присланные с мест и проверенные на местах, были характеристики, данные уездными училищными советами, и были его, Ильи Николаевича, собственные выводы, к которым пришел он не на одном лишь анализе уездных отчетов, а побывав за полгода в каждой деревне, где только имелась народная школа. Многое после первой поездки показалось ему не так уж плохо, многое успел он переоценить, передумать. Сколько раз и сам он, собрав сход, говорил с крестьянами, убеждая их видеть в школе свое личное, важное, нужное дело, — и научился простыми, ясными словами затрагивать их интерес. И отыскивались ведь кое-где не одни бестолковые дамы-патронессы, безграмотные попадьи, пьяные солдаты, тупые писаря и батюшки, поспешавшие на требу за яичками, курочками и рублями, а настоящие учителя, с искрой в душе, с пониманием дела, помещики — патриоты школ, горячие земские деятели…
Илья Николаевич уже ясно, как на ладони, видел перед собой всю свою будущую работу, а карта губернии перестала быть для него только белыми кружевами на кальке. Он быстро читал про себя:
«Число учащихся обоего пола в 430 сельских школах по губернии простирается до 9717… Обучающихся мальчиков с лишком в 5 раз больше девочек… Крестьяне, даже из чуваш, начинают сознавать пользу грамоты для мальчиков, но… не могут понять, для чего нужна грамота женщинам. Для этой цели постепенно вводится в женские школы обучение простому рукоделью…»
«Училища имеют различные помещенья: бывшие удельные имеют особые дома, более или менее приспособленные к делу обучения… хотя некоторые уже приходят в ветхость и холодны во время сильных морозов… Женские школы… или в домах священно- и церковнослужителей, или в крестьянских избах, или в церковных караулках, иногда сырых и холодных. Необходимо озаботиться заменой неудобных во всех отношениях церковных караулок более удобным помещением, потому что в сырых и холодных караулках… нельзя ожидать успешного хода учения».
«Методы преподавания в школах различны: в одних употребляются до сих пор старые приемы, постепенно оставляемые дельными преподавателями, в других употребляется метод Золотова и, наконец, в немногих начинает постепенно вводиться прием барона Корфа».
«В некоторых училищах употребляются следующие дисциплинарные средства: занесение фамилий лучших учеников на красную доску, худших на черную, поставление ленивых, шалунов на ноги во время класса за столом и поодаль на колени… Из всех этих мер желательно было бы постепенно выводить из употребления ставление на колени, как меру чисто физическую, а вводить, по возможности, меру нравственного влияния на учеников».
«Число учащих в губернии 526, в том числе: священников 294, мулл 3, учителей с их помощниками 199 и учительниц 30. Учителя большей частью из крестьян (59), затем из духовного звания (31), мещан (20); есть также сельские церковнослужители, чиновники, сельские писаря и унтер-офицеры».
«Губернское земское собрание, заботясь об улучшении народного образования по всей губернии, открыло педагогические курсы при симбирском уездном училище с целью приготовления народных учителей, для чего и ассигновало в прошлом, 1869 году 1850 руб.».
Илья Николаевич вздохнул — маловато, конечно. Важен, однако, самый почин, а почин положен, тут и его меду капля.
«Степень… сочувствия крестьян школе находится в прямой зависимости от пользы, приносимой училищем их детям, а польза, в свою очередь, прямо обусловливается личными качествами и добросовестным ведением дела преподавателя».
Он дочитал и увидел, что рукопись еще не подписана, поискал глазами перо, взял у хозяина типографии и тут же вывел свою подпись: И. Ульянов.
У него было хорошо на душе: дело двигается, завтра весь день — отдых в семье с детьми, с женой. Машенька что-то прихворнула утром…
Весело он вышел на улицу и распахнул пальто — так тепел был воздух. На город неудержимо шла весна, с треском и шумом ломались волжские льды внизу.
Перед флигелем его остановили — входите тише!
Соседка их по квартире, Анна Дмитриевна Ильина, маленькая, круглая, с черным пушком над губой — «научная фельдшерица», как ее называли в городе, а попросту — первая симбирская повитуха с медицинским образованием, уже стала хозяйкой во флигеле.
Он тихо открыл дверь. Праздник остался — на столах и в кастрюлях, на кухне и в кладовке — начатый и неоконченный. Яйца не докрашены, остуделое тесто задвинуто в угол. Сквозь запах ванили и шафрана, купленных только вчера, бил в нос другой запах — аптечный.
Жена лежала в спальне, распустив волосы, улыбаясь, в бледной испарине, вся в чистом, и комната была белая, как белоснежный халат Анны Дмитриевны.
— Айда, айда, Илья Николаевич, это не ваше мужское дело, и без вас справимся!
— Вот не вовремя, Ильюша, — шепнула Мария Александровна, виновато взглянув на него.
А уже через час он опять входил в комнату, и тот, кто так просто, по-свойски, пришел в мир, разворошив праздник, лежал, как и все младенцы, кумачово-красный и орал на столе, потому что Анна Дмитриевна, как того требует обычай, здорово его нашлепала.
Отец подошел и нагнулся. Перед ним лежал четвертый его ребенок, крохотный Ильиченыш, старообразный, как все новорожденные, с огромным, глыбастым лбом в рыжем пуху и маленькими лукавыми глазенками из-под него, словно подмигивающими отцу на быстроту и непрошенность своего вторжения.
Анна Дмитриевна с утра уже знала, как назовут дочь, если будет дочь, и как назовут сына, если будет сын.
— А ну, берите нас, папаша, — затянула она голосом всех акушерок мира, — поздравьте нас, папаша, с новым жителем на земле, Владимиром Ильичей!
1937–1957
Ульяновск — Москва