Выбрать главу

Что ж! Пускай любовь между мной и мужем невозможна, зато для меня теперь возможна алхимия.

Лед на улице растаял, началась весна, а я все упивалась цветом. Мои пальцы покрылись мозолями от пестика, потемнели от краски. Мне пришлось осваивать столько нового! Эрила помогала мне – отмеряла и смешивала порошки, левкасила доски. Никто нас не тревожил. Дом вокруг нас жил своей жизнью, если о нас и распускали сплетни, то уж, во всяком случае не слишком порочащие. У меня ушло почти пять недель на то, чтобы перенести мое «Благовещение» на деревянную доску. Моя жизнь сосредоточилась на вихрящихся складках одеяния Богоматери (ляпис-лазури у меня все еще не было, зато имелся довольно красивый оттенок синего, полученный смешением индиго со свинцовыми белилами), на темной охре напольных плит и сусальном золоте нимба для моего Гавриила – нимба, светившегося на темном фоне оконной рамы. Вначале кисть в моей руке была куда менее уверенной, чем перо, так что порой я впадала в отчаяние от своей неуклюжести, но постепенно приходила вера в себя, так что, едва закончив одну работу, я немедленно принималась за следующую. Так, забыв свою боль и безумие брата и мужа, я исцелилась.

В конце концов ко мне возвратилось прежнее любопытство, я даже начала подтрунивать над своим добровольным заточением. Эрила хорошо справлялась с ролью птицы-матери, кормя меня сплетнями из своего клюва как птенца, покуда тот не научится сам добывать пищу.

И тем не менее наша с ней первая вылазка из дому привела меня в оторопь. Стояла уже поздняя весна, а город все еще был погружен в унылое благочестие. На смену цоканью каблуков продажных женщин пришел деревянный стук четок, а юноши выходили на улицу лишь спасать души – кто как сумеет. На площади мы миновали ватагу мальчишек, отрабатывающих строевой шаг, – детей восьми-девяти лет, которые вступили в воинство Господне по настоянию родителей; Эрила рассказывала, что те целыми тюками закупают белую ткань, чтобы шить отпрыскам ангельские одежды. Даже богачи избегали ярких нарядов, так что самая палитра нашего города сделалась тусклой и однотонной. Иностранцы, посещавшие Флоренцию по торговым и прочим делам, поражались таким переменам, хотя никак не могли взять в толк, чему они стали свидетелями – установлению царства ли Божия на земле или чему-то более зловещему.

У Папы Римского, похоже, сомнений по этому поводу не было. Пока Флоренция ратовала за чистоту нравов, Эрила принесла весть о том, что Папа Александр VI Борджиа поселил в Ватиканском дворце свою любовницу и принялся раздавать своим детям кардинальские шапки, словно засахаренные фрукты. А отвлекшись от любовных утех, он решил затеять войну. Французский король и его армия, пресытившись Неаполем и уже не чувствуя в себе сил для похода в Святую землю, возвращались на Север. Однако Александр VI был не из тех, что стерпят позор нового иноземного вторжения, пускай даже кратковременного, и, обратившись к союзу городов-государств Италии, собрал войско, чтобы выгнать французов вон.

Исключением стал лишь один город. Со своей кафедры в Соборе Савонарола объявил, что Флоренция освобождается от обязанности выставлять ополчение. Ибо что есть Ватикан, как не более богатая, более порочная ипостась тех же монастырей и церквей, за очищение которых он так ревностно взялся?

Долгими зимними вечерами, когда город сковывали морозы, а Кристофоро еще не отвратила от меня его похоть, мы с ним много говорили об этом конфликте. О том, что рьяное благочестие Савонаролы угрожает не только образу жизни Папы, но и самим устоям Церкви. Слава Божья – это не только множество спасенных душ, но и рост влияния страны, величие ее зданий и произведений искусства и то восхищенное благоговение, с каким иноземные владыки взирают на стенные росписи Сикстинской капеллы. Но подобное чудо нуждается в дальнейшем вложении средств, и никакому горбуну-приору с крючковатым носом и неистребимой потребностью в самобичевании непозволительно этому мешать.

Это было единственное препятствие, которое могло остановить Савонаролу. За последние месяцы оппозиция во Флоренции рухнула, как рушатся глинобитные хижины во время мощного наводнения. Я с трудом в это верила. Как легко, оказывается, разрушить старый порядок! Кристофоро поделился тогда со мной еще одним мудрым замечанием: что точно так же, как сейчас есть люди, которые боятся и ненавидят Савонаролу, но не предпримут никаких попыток сопротивления, потому что власть его слишком велика, так и раньше были люди, питавшие подобные чувства по отношению к роду Медичи, люди, которые всерьез полагали, что их благодушная тирания – вопреки, а быть может, даже благодаря ее славным плодам – истощает силы республики и пятнает чистоту Флоренции. Но они же полагали, что лишь безумцы или глупцы могут открыто восставать против государства, столь уверенного в своем могуществе. Инакомыслие, говорил Кристофоро, – это искусство, которое обычно прорастает в тени.

Но теперь замолчали даже тени. Платоновская академия, некогда краса и гордость новой учености, рухнула. Один из величайших ее сторонников, Пико делла Мирандола, теперь открыто поддерживал Савонаролу, собирался вступить в доминиканский орден, и, по словам Эрилы, ходили слухи, что представители даже самых лояльных семейств вроде Ручеллаи уже тяготели к кельям Сан Марко.

И такие слухи вновь и вновь заставляли меня беспокоиться о моей собственной родне.

Ведь подобное увлечение белизной отнюдь не сулило работы для красильных чанов у Санта Кроче. Мне вспомнились дети, жившие там у реки, с тощими как палки ногами и расписанной узорами кожей. Отними цвет у платья – и ты отнимешь хлеб у тружеников. Сколько бы Савонарола ни проповедовал равенство, он мало смыслил в том, где бедняки добывают себе пропитание помимо паперти. Это тоже подметил мой муж. Признаюсь, иногда во время наших бесед с ним я представляла себе, какую пользу он мог бы принести государству, если бы политика привлекала его больше, чем очертания мальчишеских задниц. Ну вот – от горечи я даже переняла язык своего брата!

В итоге же то, что причиняло ущерб красильщикам, причиняло ущерб и моему отцу, потому что, хоть он и жил богаче своих работников, его прибыль тоже оказалась под угрозой.

«Отец будет рад, если ты навестишь его. Он последнее время удручен состоянием дел… Думаю, визит любимой дочери развеет и порадует его», – говорила мать.

Пускай она нанесла мне обиду – не могу же я позабыть об отце. А как только я подумала о родителях, то сразу же подумала и о художнике, о том, что сейчас нам проще было бы найти понимание, раз я уже начала осваивать кисть…

29

Старые слуги приветствовали меня, будто блудную дочь, вернувшуюся домой. Похоже, даже Мария с ее глазками-бусинками и посредственным умишком обрадовалась мне. С тех пор как я покинула отчий дом, в нем стало намного тише. Пускай я была непоседой – я всюду несла жизнь. Наверное, и я теперь переменилась. Все, кто мне встретился, сказали мне об этом. Пожалуй, болезнь поработала над моим лицом – его черты наконец-то начали проступать из-за щек-подушек. Мне любопытно было, что скажет отец, увидев свою младшую дочку с лицом уже не девочки, но женщины.

Однако выяснилось, что мне придется подождать, чтобы узнать это: и отец и мать уехали к горячим источникам, лечиться водами, и не вернутся раньше чем через несколько недель. Мне следовало заранее предупредить их о своем визите.

Дом показался мне странно незнакомым – как те места, где бываешь только во сне. Мария сообщила, что Лука дома – обедает. Может, и я к нему присоединюсь? Я дошла до дверей столовой. Сгорбившись над тарелкой, он жадно набивал рот. Для ангела он выглядел ужасно. Плаутилла была права – брат переменился: выбритая голова страшно его портила, из-за этого лицо его казалось огромной глыбой пористого камня, и рассеянные по коже оспинки походили на крошечные ямки с водой. Лука жевал с раскрытым ртом, и до меня доносилось громкое чавканье.

Я подошла к столу и села рядом. Иногда стоит поближе узнать врага.

– Здравствуй, брат, – сказала я, улыбнувшись. – Ты стал иначе одеваться. Не уверена, что тебе к лицу серое.