– Иов, – подсказала я.
– Иов. Точно. Хотя, готова поклясться, у Иова не было ничего и близко похожего на французские язвы – здоровенные вздутые пузыри с гноем, которые причиняют адскую боль и оставляют огромные рубцы. Хотя, судя по тому, что я слышала, эта хворь приучает страдальцев держаться подальше от, женских юбок куда вернее, чем все проповеди Монаха.
– Ах, Эрила! – рассмеялась я. – Твои сплетни – просто золото. Надо было мне получше обучить тебя грамоте. Тогда бы ты написала такую историю Флоренции, которая наверняка могла бы соперничать с рассказами Геродота о Греции.
Она повела плечами:
– Когда-нибудь я буду рассказывать, а вы записывать, если мы с вами проживем достаточно долго. А это уж зависит от вашего сегодняшнего благоразумия, – добавила она, кивнув в сторону нашей живой поклажи и щелкнув поводьями над головами лошадей, чтобы те проворнее бежали по темным улицам.
Лошадей Кристофоро и Томмазо во дворе не было, не горел свет и в комнате мужа. Я велела конюхам перенести художника в мастерскую рядом с моей спальней, итам мы постелили ему тюфяк, объяснив, что это благочестивый человек, мой родственник, который заболел, пока мои родители были в отлучке. Я поймала на себе ядовитый взгляд Эрилы, но не стала обращать на него внимания. Можно было, конечно, поместить его со слугами – однако если его латинских бормотаний все равно никто не поймет, то на случай, если он начнет кричать о мощи дьявола на чистом тосканском наречии, лучше держать его подальше от благочестивых ушей.
Усадив его, мы позвали старшего брата конюха, Филиппо, чтобы он приглядел за художником. Это был крепкий молодой мужчина, родившийся с разорванными барабанными перепонками, из-за чего всегда казался более медлительным и глупым, чем был на самом деле. Но тот же изъян придавал его немой силе некую мягкость, и потому он был единственным из слуг моего мужа, кого Эрила удостаивала вниманием. За те месяцы, что мы здесь прожили, она достаточно овладела языком знаков, чтобы превратить его в послушного исполнителя своей воли (хотя я никогда не спрашивала, чем она платила ему за услуги). Теперь она дала ему указания приготовить целебную ванну для художника, а потом стащить с него всю одежду. Из своей комнаты она принесла мешочек с лекарственными снадобьями – наследство от матери. Я с детства помнила, что от этого мешочка всегда пахло чем-то диковинным. Обладала ли ее мать такими знаниями, чтобы врачевать стигматы не только на руках, но и в душе?
– Скажите ему, что сейчас мы промоем и перевяжем ему руки, – на ходу бросила Эрила.
Художник сидел на стуле, где мы его и оставили, склонившись вперед и глядя в пол. Я подошла к нему, села на корточки рядом.
– Теперь ты в безопасности, – сказала я, – Мы будем ухаживать за тобой. Вылечим твои руки, ты выздоровеешь. С тобой не случится здесь ничего плохого. Ты меня понимаешь?
Он не ответил. Я взглянула на Эрилу. Она знаком показала на дверь.
– А что, если…
– Он поднимет шум? Тогда мы проломим ему череп. Но, так или иначе, прежде чем вы снова к нему приблизитесь, он будет вымыт и накормлен. А вы тем временем можете сочинить какую-нибудь красивую историю для вашего мужа. Потому что не думаю, что ему понравится эта чушь про благочестивого родственничка.
И с этими словами она вытолкала меня из комнаты.
Хуже всего было в первые дни. Хотя домочадцы ходили вокруг нас на цыпочках, сплетни звучали громче любых шагов. Художник же лежал в каком-то оцепенении, по-прежнему молча, но по-своему проявлял непокорство. Позволив Эриле и Филиппо перевязать ему руки и искупать его, он упорно отвергал пищу. Диагноз Эрилы был жестким и точным.
– Он может двигать пальцами, а значит, сможет снова рисовать, хотя никому уже не предсказать ему судьбу! Что до остального, то я не знаю такой травы или мази, которая наверняка бы его вылечила. Если он и дальше будет отказываться от еды, это убьет его быстрее, чем утрата Бога.
Весь тот вечер я лежала без сна, прислушиваясь к звукам из мастерской. В самый темный ночной час его одолел какой-то припадок: он выл и стонал в таком глубоком отчаянии, словно из него истекала вся боль мира. У его двери я столкнулась с Эрилой, но его вой перебудил весь дом, и Эрила не позволила мне войти.
– Он же страдает. А я могла бы ему помочь.
– Помогите-ка лучше самой себе! – рявкнула она на меня. – Одно дело, когда правила приличия нарушает муж, и совсем другое – когда это делает жена. Они же его слуги. За что им вас любить – за своенравие? Они выдадут вас – и этот позор погубит и вашу, и его жизнь. Ступайте обратно в постель. Я сама позабочусь о нем.
Испугавшись, я послушалась.
На следующую ночь крики были значительно тише. Я не спала, читая в кровати, и потому сразу же услышала их, но, вспомнив слова Эрилы, подождала, не откликнется ли она. Но она или слишком устала, или слишком крепко спала. Боясь, что он снова перебудит всех слуг, я украдкой отправилась проведать его.
Площадка перед мастерской была пуста: Филиппо крепко спал возле двери, не слыша шума. Я осторожно обошла его и вошла в комнату. Если я и совершила в тот миг глупость, то теперь могу лишь сказать, что до сих пор не жалею о ней.
32
В мастерской горел маленький масляный светильник, неяркий, как свечное пламя в часовне в ту далекую ночь. Вокруг пахло красками и прочим моим хозяйством. Художник лежал на постели, глядя в пространство, и тоскливая пустота разливалась вокруг него как озеро.
Я приблизилась к нему и улыбнулась. Щеки у него были мокрые, но слезы уже прекратились.
– Как ты себя чувствуешь, художник? – спросила я ласково.
Он услышал меня, но никак не отозвался. Я уселась на краешек его кровати. Раньше он отпрянул бы в сторону, ощутив мою близость, но сейчас даже не пошевелился. Я не могла понять, о чем говорит такая апатия: о телесной немощи или о параличе воли. Я вспомнила себя в брачную ночь, вспомнила, как весь мой мир разбился и рассыпался вокруг меня на мелкие кусочки и как, пока ум мой растерянно бездействовал, пальцы одержали верх над хаосом. Он же намеренно изувечил свое единственное средство спасения. Его руки неловко лежали на покрывале, аккуратно перебинтованные. И я не знала, может ли он держать перо.
Когда картины невозможны, надежда остается только на слова.
– Я принесла тебе кое-что, – сказала я. – Если ты готовишься быть пожранным дьяволом, то, пожалуй, тебе стоит послушать рассказ того, кто прежде тебя вел такое же сражение.
Я взяла книгу, которую читала перед тем, как услышала его крики. И пускай в ней не было иллюстраций Боттичелли, все равно вывести вручную столько слов было само по себе подвигом глубочайшей любви. И к ней я сейчас прибавляла свою собственную… медленно переводя неотступно звучащий в ушах вольгаре[17] на латынь, с усилием подбирая верные слова, чтобы донести до него смысл любимых строк:
Земную Жизнь пройдя до половины,
Я очутился в сумрачном лесу,
Утратив правый путь во тьме долины.
Каков он был, о, как произнесу,
Тот дикий лес, дремучий и грозящий,
Чей давний ужас в памяти несу!
Так горек он, что смерть едва ль не слаще…
Я прочла всю первую песнь «Ада», с ее лесами отчаяния и дикими зверями страха, но неизменно выводящую к первым лучам света на озаренном солнцем холме и к проблеску надежды:
Был ранний час, и солнце в тверди ясной
Сопровождали те же звезды вновь,
Что в первый раз, когда их сонм прекрасный
Божественная двинула Любовь.