– Не можешь – что? Не можешь изобразить юную девушку, которая решила пойти против воли родителей, бросить вызов миру, чтобы последовать собственному призванию? – Он взял кисть и протянул ее мне. – На твоих рисунках, где ты изображала сестру, отцовские ткани текут как вода. Стена менее снисходительна, чем бумага, но не тебе этого бояться!
Я стояла и глядела туда, где должна появиться святая Екатерина. Я ощутила во всем теле какое-то покалывание. Он прав. Я знаю ее. Знаю все то, что она сейчас должна испытывать: борьбу воодушевления и трепета. Я мысленно уже нарисовала ее.
– Я смешал охру, светлые тона и два оттенка красного. Если тебе понадобятся другие краски, то скажи.
Я взяла кисть у него из руки, и теперь уже невозможно было понять, отчего у меня кружилась голова – от опасности, грозившей нам, или от сложности предстоящей мне работы. Первый мазок кистью – и один вид этой мерцающей краски, с кисти переходящей на стену, мигом избавил меня от страха. Я наблюдала за тем, как двигается кисть в моей руке, за тем, как гармония и движение соединяются в нерасторжимом союзе. И всё здесь оказалось таким осязаемо-телесным: точность каждого мазка, фактура краски, ложащейся на штукатурку, сцепляющейся и сливающейся с ней, ликование при виде того, как изображение растет, расцветая под пальцами… О, будь я фра Филиппо, я никуда бы не рвалась из своей кельи.
Долгое время мы молчали. Он работал возле меня, готовил краски и отмывал кисти. А тем временем Екатерина обретала плоть под одеждой, у нее появились крепкие крестьянские ноги, невидимые под тканью, но сильные, А в ее лице, когда оно проступило, читалась, надеюсь, не только благодать, но и отвага. Наконец, от напряжения у меня онемели пальцы, сжимавшие кисть.
– Мне нужно отдохнуть, – сказала я, оторвавшись от работы. И, отойдя на шаг, вдруг почувствовала, что теряю равновесие.
Он схватил меня за руку:
– Что с тобой? Я так и знал. Ты нездорова.
– Нет, – ответила я. – Нет. Я не… – Я понимала, что мне следует сейчас сказать ему, но не смогла выговорить ни слова.
Мы снова молча уставились друг на друга. Мне стало нечем дышать. Я не знала, что мне делать. Быть может, мы больше никогда в жизни не окажемся с ним наедине. Наше объяснение в любви совершалось здесь, в этой часовне. Хотя ни он, ни я тогда не понимали этого.
– Я не…
– Я так хотел…
Но его голос оказался настойчивее моего.
– Я так хотел увидеть тебя. Я не знал… Ну, когда ты не приходила, я уж подумал…
Я очутилась в его объятьях, и тело его показалось таким знакомым, словно все это время в каких-то тайниках памяти я хранила его живой слепок. А еще я ощутила желание – ибо теперь я понимаю, что это было именно оно, – которое взметнулось у меня внутри, будто там забил горячий ключ.
Скрип двери, открывшейся со стороны ризницы, так быстро отбросил нас друг от друга, что, вполне возможно, вошедший и не успел ничего заметить. Его походка выдавала боль, но от всего его облика исходила ярость. Неудивительно! Теперь по сравнению с ним я смотрелась Венерой и Адонисом, вместе взятыми. Лицо его покрылось язвами – одна на левой щеке, другая – на подбородке, а третья красовалась посреди лба, будто глаз циклопа, – раздутыми и полными гноя. Прихрамывая, он подошел к нам ближе. Очевидно, язвы имелись у него и между ног. Хотя на зрение, похоже, они никак не повлияли. Что ж, это предстояло узнать очень скоро.
– Томмазо, – я быстро двинулась ему навстречу, – как поживаешь? Как протекает твоя болезнь? – И, готова поклясться, в моем голосе не послышалось ни единой нотки торжества, ибо разве страдание не порождает сочувствие во всех нас?
– Не так приятно, как твоя. – Он смерил меня взглядом. – Хотя Плаутилла права: выглядишь ты как настоящее пугало. Теперь мы с тобой – два сапога пара. – Он фыркнул. – Ну, так когда ожидается событие?
– Э-э… весной. В апреле-мае.
– Значит, у Кристофоро появится наследник, да? А ты молодец! По тебе даже не скажешь.
Я почувствовала, как художник замер и внутренне напрягся. Я повернулась к нему.
– Вы, наверное, слышали, – сказала я, и в моем голосе послышалась радость, – я жду ребенка. Но я хворала из-за него, так что пока это совсем не заметно.
– Ребенка? – Он вперил в меня взгляд. Произвести подсчеты было нетрудно – даже мальчику, воспитанному в монастыре.
Я ответила ему взглядом. Если любишь человека за искренность, то как можно за нее сердиться? Томмазо уставился на нас обоих.
– Томмазо, а ты уже видел часовню? – спросила я, повернувшись к нему с ловкостью, при виде которой мой учитель танцев заплакал бы от радости. – Тебе не кажется, что она чудесна?
– М-м-м. Да, она очень мила. – Но он продолжал в упор смотреть на нас.
– А твой портрет весьма…
– Льстит мне, – договорил он бесцеремонно. – Но у нас же с художником был уговор, правда? Тайный уговор способен творить чудеса. Я слышал, моя сестрица помогла тебе справиться с твоим… недомоганием. Когда же это было? В начале лета, да? Сколько уже месяцев прошло?
– Кстати, о тайнах, – произнесла я голосом, полным меда, который в наших разговорах всегда перемешивался с желчью, – матушка сказала, ты был у исповедника. – А ну-ка отстань от него, сказала я мысленно. Ты знаешь, что в этой игре мы с тобой – лучшие игроки. Все остальные слишком быстро выходят из нее побежденными. Он осклабился:
– Да… Как хорошо, что она тебе сообщила.
– Ну, она же знает, как я пекусь о твоем духовном благополучии. Впрочем, наверное, ты испытал потрясение, когда понял, что все-таки не умираешь.
– Да, однако могу тебя заверить, сестрица, что в этом есть и свои преимущества. – Он прикрыл глаза, как бы предвкушая победу. – Раз я искренне покаялся, значит, я уже спасен. Это приносит мне большое утешение, как ты, наверное, догадываешься. А еще это делает меня более непримиримым к чужим грехам. – И он снова уставился на художника. – А скажи мне, как поживает Кристофоро?
– Превосходно. Разве ты с ним не виделся?
– Нет. Но ты же сама видишь, какой из меня теперь товарищ.
Я посмотрела на него. И на этот раз разглядела за его яростью страх. Как странно, что человек, обласканный такой любовью, сам не научился нежности.
– Знаешь, Томмазо, – сказала я, – мне кажется, ваша дружба держалась не только на твоей красоте. – И тут на миг я потеряла бдительность. – Если это тебя хоть немного утешит, могу тебе сообщить, что я сейчас тоже мало его вижу. Он теперь другими делами занят.
– Да, нисколько в этом не сомневаюсь. – Его заносчивость едва-едва прикрывала разверстую рану. Мне даже на мгновенье показалось, что он вот-вот расплачется. – Что ж, – сказал он отрывисто. – Мы с тобой в другой раз подольше поговорим. Я и так у тебя много времени отнял. – Он жестом показал на почти законченную фреску. – Пожалуйста, можешь снова заняться… ну, чем ты тут занималась, пока я тебя не побеспокоил.
Мы стояли и наблюдали, как он ковыляет к дверям. И мне подумалось: когда нарывы лопнут, сколько же горечи выйдет из него вместе с гноем? Наверняка это будет зависеть от того, сколь безобразные рубцы останутся на их месте. Что касается его подозрений и того, куда они его заведут, – что ж, если я начну тревожиться об этом сейчас, то лишь истощу свои силы к той поре, когда (и если) дело дойдет до решающей схватки.
Я повернулась к художнику. Понимает ли он хоть немного, во что оказался замешан? У меня не находилось ни слов, ни духу, чтобы пускаться в объяснения.
– Я должна закончить ее юбку, – заявила я резко.
– Нет. Мне нужно…
– Пожалуйста… пожалуйста, не задавай мне никаких вопросов. Ты выздоровел, часовня завершена, я жду ребенка. Есть за что испытывать благодарность.
И на этот раз я первой отвела взгляд. Я взяла кисть и снова подошла к стене.
– Алессандра!
От звука его голоса моя рука замерла в воздухе. Кажется, за все время нашего знакомства он впервые назвал меня по имени. Я обернулась.
– Так нельзя. Ты сама знаешь.
– Нет! Я знаю другое: перечить моему брату слишком опасно, и теперь мы оба зависим от его милости. Разве ты не понимаешь? Отныне мы должны быть чужими друг другу. Ты – художник. Я – замужняя дама. Только так мы сможем спасти свою жизнь.