– У-у, он уже лезет, я чувствую. Мать схватила меня за руку:
– Вставай. На полу будет больнее. Иди сюда, девочка. Держи свою госпожу. Просунь руки ей под мышки. Давай. Вот так. Поддерживай ее сзади, чтобы спина была прямая. Давай, смелее, принимай на себя ее вес. Поднимай ее. Вот.
Девчонка, хоть и несмышленая, оказалась очень сильной. Я висела у нее на руках, дрожа всем телом. Мои юбки были перекинуты мне за плечи, ноги широко расставлены под огромным животом. Мать сидела на корточках у моих ног. Теперь, когда снова пришли потуги, я принялась тужиться и тужилась до тех пор, пока не выбилась из сил, пока лицо у меня не побагровело, а глаза от напряжения не заслезились, и мне уже казалось, что я вот-вот разорвусь.
– Еще разок! Тужься! Головка уже показалась. Я ее вижу. Он вот-вот выскочит.
Но у меня не получалось. Потуги так же внезапно прекратились, и я обмякшим и дрожащим телом снова упала ей на руки; меня словно сняли с дыбы: руки и ноги дрожали от боли и страха. Я чувствовала, как по лицу бегут слезы, из носа течет; я бы разрыдалась, если бы не боялась, что на это уйдут последние силы. Но времени передохнуть не было: вот уже оно пришло снова, это жуткое желание изгнать, вытолкнуть, выпихнуть из себя ребенка. Но только у меня никак это не получалось. С каждой потугой я чувствовала, что сейчас лопну. Что-то было не так с ребенком: наверное, голова у него чудовищно деформирована и так велика, что ей никогда не выйти наружу. Это – кара за грех его зачатия: так мы и останемся навсегда, это дитя и я, и оно будет вечно терзать меня, стремясь вырваться из моего тела.
– Не могу… Не могу. – Я услышала в своем голосе панику. – Я слишком мала для него. Это Бог наказывает меня за грехи.
Голос матери звучал так же твердо, как все семнадцать лет моей жизни, он уговаривал, увещевал:
– Ты что думаешь, у Бога есть время заниматься твоими грехами? Да в эти самые минуты Савонаролу пытают за ересь и измену. Его вопли разносятся по всей площади. Что по сравнению с его виной – твоя? Сохраняй силы для ребенка, дыши. Вот, опять. Теперь тужься, тужься изо всех сил. Давай!
Я снова стала тужиться.
– Еще, еще, давай! Вот же он. Он почти уже вылез!
И я почувствовала, что все у меня внутри растягивается до предела, но так ничего и не вышло.
– Не могу, – простонала я, задыхаясь. – Мне страшно. Мне так страшно.
На этот раз матушка не стала кричать на меня, а опустилась на колени рядом со мной, обхватила ладонями мое лицо и отерла с него пот и слезы. Но если руки ее были нежными, то в голосе звучал металл:
– Послушай меня, Алессаидра. Ты наделена сильнейшим духом, какой я только видела у девушки, и не для того ты так далеко зашла, чтобы умереть на полу спальни. Потужься еще один раз. Один раз – и он выйдет. Я тебе помогу. Просто слушай меня и делай все, как я велю. Появилась новая потуга? Да? Тогда набирай побольше воздуха. Полную грудь! Вот, хорошо. Теперь задержи дыхание. А теперь тужься, тужься. Не переставай. Тужься. Еще. ТУЖЬСЯ.
– А-А-А-А-А! – Мой голос, казалось, заполнил всю комнату, но тут я словно услышала еще один звук, как будто мое тело лопнуло, выпуская головку наружу.
– Да! Да!
Мне и не нужно было об этом рассказывать. Она вышла. Я ощутила этот огромный, быстрый, скользкий напор – а вслед за ним такое чувство облегчения, какого я никогда в жизни не испытывала.
– Вот, он уже здесь. Он вышел. Ах, погляди, погляди на него!
Мы с Танчей рухнули на пол, и я увидела у своих ног крошечного блестящего уродца, сморщенного, скрюченного, перепачканного калом, кровью и слизью.
– О, да это девочка, – сказала мать приглушенным голосом. – Красивая, красивая маленькая девочка.
Она подняла липкое тельце, перевернула его вниз головой, взяв за ноги, и дитя закашлялось, как будто успело наглотаться воды. Потом мать сильно шлепнула младенца по попке, и тот издал сердитый дрожащий вопль – первый протест против безумия и насилия того мира, в котором он очутился.
А поскольку поблизости не оказалось ни ножа, ни ножниц, мать зубами впилась в пуповину и перекусила ее. Затем она положила малышку мне на живот, но я так тряслась, что едва могла удержать ее, и Танче пришлось перехватить тельце, уже начавшее сползать на пол. Но потом она снова положила ее ко мне, и пока мать надавливала мне на живот, помогая вытолкнуть послед, я лежала на полу, прижимая к себе эту теплую, скользкую, сморщенную маленькую зверушку.
Так родилась моя дочь. Вымыв и туго запеленав, ее снова поднесли мне, поскольку кормилицы пока не было, и все мы с каким-то трепетом наблюдали, как она по запаху, словно слепой червячок, нашла мою грудь. Ее десны с такой силой стиснули мой сосок, что от боли и неожиданности я вскрикнула, а крошечный ротик сосал и сосал до тех пор, пока из меня со сладкой болью не потекло молоко. И лишь потом, насытившись и оторвавшись от моей груди, она соизволила уснуть и дала уснуть мне.
45
Прошло несколько дней, и я влюбилась: глубоко, нежно, бесповоротно. И если бы эту девочку увидел мой муж, думаю, она и его бы покорила – чудесными крохотными ноготками, серьезным немигающим взглядом с сияющей в нем искоркой божественности. А пока мой мир сужался до ее зрачков, там, на улицах, свершалась история. Матушка оказалась права: мы мучились одновременно. В то самое время, когда мое нутро корчилось и разрывалось под натиском новой жизни, Савонарола слушал собственные вопли, а его сухожилия с треском рвались на дыбе. В то утро со штурмом Сан Марко закончилась эра его господства над новым Иерусалимом. Хотя верные ему монахи оборонялись, как настоящие воины (рассказывали о невероятной силе некоего отца Брунетто Датто – доминиканца-великана с кожей как пемза, который орудовал ножом с особой неистовой радостью), в конце концов толпа осаждавших одолела их и ворвалась в монастырь. Савонаролу нашли распростертым в молитве на ступенях алтаря. Оттуда его в цепях доставили в тюремную башню Дворца Синьории, куда за шестьдесят лет до того заключили великого Козимо Медичи по такому же обвинению в государственной измене. Но если у Козимо нашлись средства обаять и подкупить своих тюремщиков, то фра Джироламо уже не на что было надеяться.
Сначала его подвергли пыткам, а потом вздернули на дыбе. С каждым новым вывихнутым суставом и сломанной костью он признавал себя виновным в очередном грехе: в лжепророчестве, ереси и измене, соглашался со всем, что от него хотели услышать, лишь бы прекратили истязания. Потом его сняли с дыбы и перенесли в келью. Тогда, оправившись от боли, он отрекся от признаний и стал выкрикивать, что его сломила пытка, а не вина, и стал взывать к Богу, дабы Он снова вернул его к свету. Но с первым же новым рывком веревки он вновь во всем сознался, и на этот раз палачи мучили его до тех пор, пока у него не осталось ни голоса, ни отваги вновь все отрицать.
Так Флоренция избавилась от тирании человека, который вознамерился обратить ее к Богу, а под конец обнаружил, что Бог оставил его самого. Но хоть у меня и были все основания его ненавидеть, я испытывала к нему только жалость. Эрила, сидя возле моей кровати, подсмеивалась над моим состраданием и уверяла, что у женщин после родов обычно происходит размягчение мозгов. И миновало два дня, а о моем муже так и не было ничего слышно.
Утром третьего дня, проснувшись, я увидела яркое солнце и Эрилу, что-то горячо обсуждающую с моей матерью на пороге комнаты.
– Что случилось? – спросила я, не вставая с постели. Они повернулись и быстро переглянулись. Матушка подошла ко мне и остановилась возле кровати.
– Милое дитя мое… Принесли известия. Мужайся.
– Кристофоро! – догадалась я, потому что все эти дни я чего-то ожидала. – Что-то случилось с Кристофоро, да?
Она приблизилась ко мне, взяла меня за руку и, начав рассказ, уже не сводила с меня глаз, пытаясь прочесть мои чувства. История была в общем-то обычная для нашего времени: в дни, последовавшие за штурмом Сан Марко, город оказался охвачен жаждой крови, и люди принялись сводить старые счеты, выслеживать старых врагов. Но не все убийства совершались по справедливости, и было обнаружено несколько трупов ни в чем не повинных людей. Среди них и тело, найденное в переулке Ла-Бокка возле Понте-Веккьо, славившемся тем, что под покровом ночи там велась бойкая торговля и мужским, и женским телом. И вот там, при свете нового дня, в месиве кровавых ран кто-то распознал ошметки дорогой ткани и породистые черты лица.