Сердитый взгляд… такой знакомый, но уже не страшный после всего пережитого с ушатом и шестом. И голос, когда заговорил, не менее того знакомый… но не понятный. Княжич чудовищно коверкал речь. Хотя самые слова и звуки, напевка речи — всё безусловно принадлежало слованскому языку, то было диковинное, безумное наречие.
— Юлий спрашивает, кто эта девушка? — объявил старик, что сидел обок с княжичем. Несомненно, Новотор Шала, переводчик наследника и толкователь. — Какие у нее основания рассчитывать на успех? Не слишком ли она молода для врачебного ремесла?
«Вот как ты заговорил! — вспыхнула Золотинка во внезапном смятении чувств. — Давно ли, друг мой ситный, разговаривал ты на чистом слованском языке?!»
Открытие, убедительная догадка и подозрение, что княжич придуривается, что болезнь его есть морок и блажь, какое-то особенно вычурное, замешенное, нельзя исключить, на колдовстве притворство, — это открытие давало ей нежданную надежду на успех. Но Золотинка — не отвергая надежды и укрепляясь в ней — совершенно непоследовательно, как бы даже и вопреки собственной выгоде, ощущала и разочарование, и досаду. Как будто была она обижена не за себя только, но и за того славного кухонного мальчишку, который сказал ей со смешной заносчивостью: «Я ухожу! Прощай!», а потом вернулся, чтобы извлечь ее из челюстей рогожного змея. Было в том кухонном мальчишке что-то неизъяснимо искреннее… ничего придуманного и выспреннего… что-то смешное, доброе и сильное одновременно. А этот… тщился представить себя наследником престола благоверным княжичем нашим Юлием.
Захваченная множеством разноречивых ощущений, Золотинка не сразу сообразила, что отвечать наследнику, но говорить ей и не пришлось. Все ответы взял на себя подьячий, оглашая прежние ее показания. Юлий, потупив взор, слушал. Старик по правую руку от княжича неукоснительно передразнивал пристойную речь подьячего тем же болбочущим тарабарским языком, на котором придуривался и сам княжич.
Теперь, когда она нечаянно приоткрыла нехитрую тайну княжича, и Юлий, в свою очередь, знал, что попался, и, беспокойно ерзая, пытался поразить ее царственным взглядом… теперь нельзя было уходить отсюда, не порешив дела.
С диким своим болботанием он обратился к Золотинке.
— Государь спрашивает, где ваш врачебный прибор? — сказал толмач. — Будет ли лекарка пускать кровь? И сколько крови она почитает необходимым выпустить зараз, чтобы произвести впечатление? Нужно ли развести в очаге огонь, чтобы калить железо для прижигания? Или же, трезво оценивая свои возможности, она предпочитает красиво водить руками и таращить свои большие глаза… глазища, — поправился старик, сочтя такой перевод более точным. Это был добросовестный, истовый старикан в маленькой, наглухо закрывавшей волосы шапочке с низко надвинутыми наушниками. Лишенное всего, что привлекает внимание, почти без губ и без бровей, умное лицо его с пергаментной, смятой кожей останавливало взор.
— Сначала я хотела бы определить природу заболевания и его особенности, — отвечала Золотинка старику, минуя Юлия.
Она стала спрашивать то, что обычно спрашивают врачи. На все вопросы Золотинки, достаточно умелые, надо сказать, и существенные, отвечал не больной и даже не толмач, а подьячий. Иногда сразу, не задумываясь, иногда приходилось ему порыться в своих записях, чтобы отыскать сведения. Ничего нового, скоро поняла она, и невозможно было придумать. Она шла по пути, проложенному десятками целителей. Это не особенно смущало теперь Золотинку, она знала такой ответ, которого и представить себе не умели склонные двигаться по раз проложенной колее предшественники.
— У нас там, в шкафу, — подсказал подьячий, показывая на закрытую горку возле лавки Рукосила, — весь потребный врачебный прибор имеется.
— Время истекает, — холодно напомнил Рукосил.
Но Золотинка даже не оглянулась — ни на шкаф, ни на конюшего. Она ступила ближе:
— Пусть государь подумает и ответит: хочет ли он, действительно ли он хочет излечиться?
Вот этого у него никогда не спрашивали. Это сразу было видно — по лицу.
— Да-а, — ответил Юлий через толмача, который переводил слово в слово, и, потупившись, закусил губу. — Но мне кажется, ты что-то не так понимаешь… Все это много сложнее, труднее…
— Хочешь ли ты понимать и быть понятым?
— Да, — отвечал он, помедлив, чтобы уразуметь вопрос.
— Хочешь ли ты узнавать?.. И позволить, чтобы узнавали тебя? Хочешь ли ты верить и доверяться?
Он молчал дольше. И то, что прежде представлялось сердитым выражением лица — эти сведенные брови, взгляд, напряженные, словно готовые разразиться гневным словом губы — все это и даже взлохмаченные волосы на лбу и на висках выражало теперь трудную внутреннюю работу мысли.