За спиной насмешливо чмокнуло. Беглец оглянулся и приметил далеко плавающий шест. В ту сторону нечего было и соваться. Ползком, не решаясь подняться, двинулся он к ближнему берегу. Который был остров. Спасительная его тюрьма.
Он достиг суши засветло, в первых сумерках, но измучился так, что не мерянный час валялся в изнеможении среди кустов. Потом побрел, запинаясь через шаг, но не нашел из лесу выхода, сколько ни тыкался среди толстых елей, и в кромешной уже тьме свалился в яму.
Потом он свалился в ту же яму повторно и тем исчерпал свою волю к сопротивлению. Зарылся в песок между корней, на счастье, сухой, и здесь тянул бредовую ночь, то просыпаясь от озноба, то впадая в жаркую мучительную дурноту — ни явь, ни сон.
…Меж черных стволов мелькнул лихорадочный огонь, он приближался, приходили в движение тени. Юлий оставался равнодушен, пока не распознал на краю овражка человеческий образ. Как бы нарисованная тушью тень, которая походила на старого монаха в долгополой рясе. Приподняв фонарь, человек этот или тот, кто выдавал себя за человека, озирался.
— Вот незадача! — сказала тень, сокрушенно крякнув.
Наверное, Юлий заворочался, пытаясь привлечь к себе внимание или наоборот — глубже зарыться в песок. Он сделал и то, и другое: зашевелился, чтобы привлечь, но молчал, чтобы спрятаться.
Искаженные изменчивым светом, взору его открылись запавшие щеки, тонкий проваленный рот. И глаза — нисколько не помутневшие, как это бывает у мертвеца.
— Са агарох теа, Юлий! — близко-близко пробормотала тень.
Потом было сверкающее в слюдяных оконницах солнце. Юлий повел взглядом, вспоминая, что значит сей просторный чертог с низким, расписанным красками потолком… И узнал вчерашнего монаха перед столом вблизи окна. Тот рассеянно оглянулся и вернулся к своему занятию — продолжал писать, часто и с лихорадочной неточностью макая лебяжье перо в чернильницу.
Одетый в долгую, невыразительного смурого цвета рясу, старик, может статься, и не был монахом. На голове у него сидел не клобук или скуфья (обычный признак священнического чина), а простая низкая шапочка. Излюбленный убор судейских, приказных и разной ученой братии, известной в народе под общим названием начетчики. Шапочка с опущенными короткими ушами совершенно скрывала волосы, отчего голова его еще больше напоминала обтянутый сухой кожей череп. Имевший лишь то преимущество перед голой костью, что густо кустились брови и посверкивали глаза.
Ученый? Заваленный книгами стол свидетельствовал, что это так. И еще особый склад изможденного думами лица. Бремя учености, казалось, давило узкие плечи. Начетчик с непонятным ожесточением бросал перо и хватался за книги, ни одна из которых его не удовлетворяла, если судить по брезгливой складке тонких сухих губ.
Старый человек как будто бы не был Юлию незнаком. В болезненных полуснах мнились ему темные руки, что переворачивали его в теплой воде… И неизвестно кем сказанное: полно, мальчик, полно! Постель и расписной потолок — тоже все это было и раньше. В этой палате большого дома Юлий бывал не раз, как и во всех других помещениях заброшенного города. Только никогда здесь не было человека. И книг. И ковер на полу — откуда?..
Кончилось долгое-долгое одиночество?
Начетчик вскочил, яростно отшвырнул стул. Но остался у стола, вперив в рукопись взор. А когда оглянулся — встретился глазами с мальчиком, который приподнялся, выпростав из-под одеяла руки. И… не заметил Юлия. Опустился перед столом на колено и, схватив перо, продолжал писать, упираясь в столешницу грудью. Счастливое возбуждение заставило его порозоветь, на губах зазмеилось подобие улыбки.
Юлий кашлянул и промолвил, ощущая сухость в горле:
— Простите. Ведь вас зовут… э…
— Дремотаху! — огрызнулся старик, мельком оглянувшись.
Оробевший Юлий притих, не желая с первых же слов знакомства ссориться с едва только обретенным товарищем.
Стоя перед столом на обоих уже коленях, старик запальчиво писал. От сильного нажима перо брызнуло и расщепилось. И это простейшее происшествие повергло ученого в необыкновенное изумление. Он замер.
— Дремотаху! — позвал Юлий. — Что такое?
Поскольку тот не отвечал, он решился выскользнуть из постели и, подойдя к старику, глянул через плечо на листы, исписанные торопливыми бегущими каракулями. Невнятные и неряшливые, как бред безумного, строки. Невозможно было понять ни слова.