— А я, учитель? — прошелестел никому словно не принадлежащий голос.
— Разумеется! — отмахнулся волшебник, не обернувшись к пустоте, где родился голос.
А Золотинка успела глянуть: ученик волшебника походил на какую-то сморщенную кислятину. В глазах его обнажилось нечто нутряное и потому подлинное, но она не успела разобрать что.
— Что бы ни случилось во время волшебства, ты будешь желать мне удачи. Всей душой. От сердца. — повторил Миха.
— Это не трудно, — улыбнулась Золотинка.
— Совсем не трудно, — подтвердил Миха. Но не улыбнулся.
В земство ее провожал Кудай. Неверное дыхание измученного ревностью ученика мало беспокоило теперь Золотинку. И это отнюдь не красящее девушку обстоятельство придется отметить. Неужели это нужно было ей для полноты торжества: изнемогающий душой, терзаемый завистью свидетель?
Недолгий путь до расположенного здесь же, на Торговой площади, земства тем и заполнен был, что Кудайка несколько раз менялся в лице и в повадке. То он издавал невразумительные звуки, и лебезящие, и угрожающие разом. То, неприступно помрачнев, намекал на некую роковую тайну. То принимался восхвалять достоинства Михи Луня. А то и вовсе впадал в слабоумие и не стеснялся пороть напыщенную чепуху про чародейные глазки Золотинки, про коралловые губки и — особенно удачно! — белоснежные перси.
Здание земства окружали со всех сторон низенькие лавки и клетушки. Оно высилось среди торговых рядов, как серый утес в пене взбаламученного моря. На ступенях главного входа перед зевом распахнутых дверей скопились люди. Стража держала толпу, которая целиком запрудила образованный лавками заулок. Глянув на столпотворение, Кудай сердито дернул спутницу за руку и потащил в обход. Малоприметная дверца нашлась с восточной стороны земства. Они пустились в странствие по внутренним теснинам здания и вышли в зал земского собрания.
Это был не слишком удобный для общественных нужд покой: узкий и несоразмерно длинный. Он представлял собой просто-напросто длинный приземистый свод. По сторонам его тянулись полукруглые окна, устроенные в столь толстых стенах, что уличный свет терялся в глубоких выемках. Еще один свет сиял на западе, над головами собравшихся — круглое окно под вершиной свода. Косой столб солнечных лучей пробивал в правую стену, но его не хватало на все длинное помещение. Там, где вошла Золотинка, не расходился сумрак.
Дальний край покоя уже заполнился людьми, и поместилось там человек двести. Ближе к западному концу низкие скамьи без спинок выгородили двойной квадрат. Внутреннее пространство квадрата занимал широкий стол с орущим на нем младенцем. Приставленные к младенцу стражники (без мечей, но в железных латах) не препятствовали истцу в выражении естественных чувств. Для простоты дела они извлекли истца из пеленок и уложили как есть на одеяльце.
На лавках в некотором удалении от стола расположились лучшие люди города: купцы, судовладельцы, состоятельные мастеровые. За спинами их теснился народ поплоше. Не трудно было заметить еще один, ничем не обозначенный, но отчетливый рубеж. Он разделил собрание надвое, раздвинув зрителей к противоположным стенам покоя, — незанятой оказалась середина поперечных скамей. Там и пришлась разделяющая народ черта. Разделилась и знать. Золото и серебро, тускло блестящий атлас и парча, пудреные лица и обнаженные груди — все это рассредоточилось на двух раздельных балконах, воздвигнутых соответственно над правой и левой дверью в торце покоя.
Кудай усадил Золотинку на середину уставленной поперек покоя лавки, которую никто не решался занимать. То есть на разделительный рубеж.
И справа, и слева на нее косились, на нее показывали и делились пришедшими на ум соображениями. Золотинка, как и поднадоевший уже младенец, сделалась предметом общественного внимания. Ее принимали за необходимую принадлежность будущего действа. Кудайка же удалился, не озаботившись хоть что-то пояснить.
Доставленная учеником волшебника девица — под намотанным на лицо платком ее не могли узнать — явилась новым предметом в продолжающихся уже без малого пять месяцев спорах, которые достигли такого накала, что все доводы были исчерпаны, никто никого не слушал, а говорить — говорили.
Прочно укоренившееся мнение обвиняло в младенце колобжегского епископа Кура Тутмана. Этого мнения держалась епископская прачка Купава, красивая статная девка с сочными губами, румянцем на щеках и на руках. То есть прачка утверждала, имея на то известные ей основания, что отец младенца Кур Тутман. Материнство Купавы при этом под сомнение не ставилось, обсуждалось отцовство, и частный этот вопрос неожиданно приобрел громкое общественное звучание.