Великий князь терзался, не умея остановить поток дерзких речей. Мнилось Юлию, что Рукосил изъясняется так гладко и складно именно потому, что чувствует себя вправе мучить присутствующих.
— Почему ты молчишь? — воскликнул вдруг князь, обращаясь к супруге.
Милица вздрогнула, но занавешенных тяжелыми ресницами глаз не подняла.
— …Считая, может быть, излишним покушаться на жизнь наследника, Милица… — продолжил окольничий.
— Великая княгиня Милица! — сварливо поправил Любомир.
— Великая княгиня Милица задумала уничтожить наследника нравственно, искалечить и ум, и жизненные понятия наследника. Сделать его посмешищем для умных людей и лишить народной поддержки.
— Не надо преувеличивать, Рукосил.
— Единственным наставником, товарищем и собеседником юноши в его полном удалении от общества был назначен некий сумасшедший старик дока Новотор Шала. Еще в семьсот пятьдесят девятом году этот сумасброд решением ученого совета был отстранен от преподавания в Толпенском университете на факультете богословия, государь.
— Но ведь он клевещет, разве не видите?! — в волнении воскликнул Юлий по-тарабарски, оглядываясь так, словно он желал призвать в свидетели низкой лжи собравшиеся вокруг толпы.
— Этот человек… сумасшедший, он тут? — спросил Любомир.
— Его сюда доставят.
С некоторым трудом, словно насилуя себя, государь обратил взор к сыну: дико озирающемуся, бормочущему невесть какую ахинею.
— Хорошо, Рукосил, я все подпишу. Давайте. Я устал, — сказал он упавшим, плаксивым голосом. Ближе к середине стола возле грязного сапога лежал пергамент и несколько разбросанных перьев. — Боже мой, Рукосил, ты мучаешь меня вторые сутки. — Одно из перьев он обмакнул в плоскую чернильницу с узким горлышком и подвинул исписанный на четверть или на треть лист. — Мила, Мил, а? — сказал он вдруг изменившимся голосом и поднял голову. — Ну что, Мила, а? Как?
Но Милица не считала нужным его утешать.
— Подпишите, государь, — прошептала она едва слышно.
Любомир ждал, ждал, все еще надеясь, что она будет продолжать.
— Но как ты могла?.. Изменить мне! — глубоким задыхающимся голосом, который волновал Юлия, наполняя его жалостью, говорил отец. — И с кем? — Он всхлипнул. — Сопливый мальчишка. Боже мой! Боже мой! Как я устал от всех вас, боже!
Милица поднялась и произнесла, обращаясь по-прежнему куда-то вниз, к полу:
— Государь, позвольте мне удалиться. Позднее вы поймете, государь. Я… я ничего не могу сказать. — Милица явно волновалась. — Сделайте, как вам подсказывает совесть и разум.
Покидая зал, последний взгляд она кинула на Юлия.
— Но ты не можешь не признать, Рукосил, что великая княгиня ведет себя благородно! — сказал Любомир словно бы с надеждой.
— Потом, государь, я объясню, — чуть-чуть заторопился Рукосил.
— Будь прокляты эти объяснения! Будь проклята эта ясность! Я подпишу, Рукосил, но будьте вы все тоже прокляты!
Яркие губы Рукосила слагались в нечто похожее на усмешку, но глаза его, окруженные тенью, оставались холодны и бесстрастны, в этом холодно изучающем взоре не оставалось места для расхожих чувств, вроде презрения. Во всем облике Рукосила преобладало нечто умственное; высоколобая голова его в обрамлении чудесных кудрей — это горделивое произведение природы, изящество которого подчеркивала крошечная острая бородка и ухоженные усы, — покоилась, как на некой подставке, на высоком глухом воротнике, обрамленном плоско распростертыми из-под щек кружевами. Неосторожно сунувшись, об острые края угловатых, жестких кружев можно было, пожалуй, и порезаться.
Придвинувшись к великому князю ближе, чем это дозволяли правила придворного обихода, окольничий наблюдал брезгливую гримасу Любомира, отражавшую его мучительное недовольство собой и всем на свете. Несчастное лицо Любомира выражало недоумение, которое испытывает привыкший ко всяческим душевным удобствам человек, внезапно обнаружив непрочность своего существования.
Но подписи по-прежнему не было.
— Государь, — с особой мягкостью заговорил Рукосил. — Гниющую плоть проще отсечь — иначе можно погубить и тело. Сейчас на ваших глазах пелена наваждения, она застилает свет истины. Но какое счастье глядеть на мир открытыми смелыми глазами, ничего не опасаясь!
Любомир усмехнулся. Именно так: усмехнулся среди завораживающих внушений Рукосила. Смятение и подавленность государя были, может статься, не столь велики, как это мнилось плохо разбиравшемуся в людях Юлию. Казалось, отец нуждался не столько в утешении, сколько в уговорах.