С Джессикой моя жизнь вновь наполнилась смыслом, смехом и весельем. Мы ловили целый мешок жаб, а потом разом выпускали их в предбанник, после чего весело хохотали, наблюдая за голыми женщинами, выбегающими из бани с дикими воплями и проклятьями всем земноводным. Заливали баню через дымоход водой, из-за чего та наполнялась едким дымом, заставляющим людей выкашливать свои легкие. Но, справедливости ради, мы потешались так только над старостой, который принимал баню в одиночестве, если не считать, что с ним каждый раз мылась какая-нибудь хорошенькая девушка. Тогда-то Джессика впервые увидела торчащего Джулиуса старосты, а я с сомнением стал относиться к своему королю, который был смехотворно мал. Но Джессика списала это на баню, мол-де «так всегда и бывает, когда мужчина парится». Я не стал её разубеждать, что она вообще первый раз увидела Джулиуса, и принял её слова за чистую правду. Джессика была другом, способным как поддержать мою одрябшую уверенность, так и низвергнуть её колючей и ехидной шуткой.
Мы часто купались вместе в пруду, не боясь пиявок и жаб. Я научил Джессику плавать, а она научила меня плеваться через камышовую трубку глиной. Стоит ли говорить, что первым, на ком я опробовал свои навыки, стал староста, рухнувший на задницу, когда ему в глаз прилетел солидный шмат жидкой глины. Не проходило и дня, чтобы я не тренировался в новом увлечении, пока, в итоге, не переплюнул своего учителя. А однажды все поменялось…
- Наша вера разная, но в чем-то одинаковая, - сказала мне как-то она, когда мы загорали под теплым июньским солнышком, после купания в пруду. – Мы верим почти в одно и то же.
- Ну, ты вот в Вельзевула не веришь. И Бога вы по-другому называете, - парировал я, шлепая Джессику по животу ладонью. После этого знака мы обычно начинали бороться, пока король барбаров Джулиус не начинал угрожающе восставать. Так получилось и в этот раз, только Джессика почему-то задумчиво на меня посмотрела и улыбнулась. Я выучил все её улыбки, которых было очень много, но эту видел первый раз. Да и лицо её вдруг стало другим.
- У Бога много имен, но един Он во всех лицах. Так папа говорит, - ответила она, но я пропустил её слова мимо ушей, внимательно всматриваясь в её лицо, прежде мной не видимое.
В какой-то момент я понял, что Джессика гораздо красивее наших деревенских девчонок, которые были все, как на подбор – высокие, с мощными ногами, грудями до колен и белыми волосами. У них были светлые волосы, светлые глаза, светлая кожа, которая редко становилась бронзовой, как у Джессики.
У Джессики были черные, блестящие глаза, острый подбородок и широкие скулы, гладкие черные волосы и розовые губы. Её ноги, как и руки, были тонкими, а грудь еле топорщилась под мокрой рубахой. Но для меня она была самой красивой. На тот момент нам было почти пятнадцать. Буйство в крови, в мыслях и в сердце. Чистый яд, заставляющий делать невообразимое.
- Ты чего так смотришь? – спросила она, повернувшись ко мне боком. Я слабо вздохнул и побоялся пошевелиться, потому что солнечный свет будто наградил Джессику нимбом и удесятерил её красоту.
- Ты красивая, - глупо ответил я, заставив её покраснеть. Потом Джессика засмеялась и, шутя, ткнула меня пальцем в лоб, но я не поддержал игру. Внутри меня словно что-то кипело и бурлило, грозя прорваться на волю и затопить все – берег, Джессику, весь мир.
- Меня еще никогда… - она замолчала и подняла на меня глаза. Черные и блескучие. – Никогда не называли красивой. Даже папа.
- Дурак твой папа. От него мукой воняет и жуками-мукоедами. Ты красивая, - хмыкнул я, старательно скатывая из травинки шарик мокрой от волнения рукой.
- Ты меня поцелуешь? – робко спросила она, придвинувшись еще ближе. Кипение и жар стали невыносимыми. Мне не хватало воздуха, перед глазами запрыгали разноцветные жучки, а сердце бешено заколотилось. Джессика была умной. Она поняла, что творится у меня на душе. И сама меня поцеловала. Я помнил только солоноватое тепло её губ, запах пота и жар, которым она исходила. Такой же жар был и у меня. И этот жар достиг своего апогея. Что-то внутри нас лопнуло, заложив уши и заставив онеметь язык и губы. Темнота сменилась ярким светом, трелью птиц и легкой тряской внутри животов. Волны жаркого тепла то отступали, то накатывали вновь. И снова было соленое тепло её губ, её робкие прикосновения и прохладная тяжесть её черных волос, которые щекотали мою грудь.
- Ого. Что это было? – тихо спросил я, обнимая Джессику и тщетно стараясь успокоить дыхание. Ноги и все мышцы тела стали словно желейными и мелко тряслись в легкой лихорадке. Джессика тоже дрожала и прижималась ко мне, словно пыталась согреться.
- Наверное, мы стали взрослыми, Матье, - тихо ответила она.
- Если бы знал, что это так приятно, давно бы стал взрослым, - улыбнулся я. Это стало стартом того, что мы с Джессикой принялись хохотать до колик в животе. Я подлил масла в огонь, выкрикнув ругательство, которому меня научила Джессика. - Куш а бэр унтэрн фартэх (Поцелуй медведя под фартук).
- Теперь ты мой, Матье, - снова тихо сказала она, когда смех утих, а с ним пришло долгожданное тепло. Я смущенно хмыкнул и сжал ноги, чтобы успокоить Джулиуса, но Джессика покачала головой и решительно надавила мне рукой на грудь. – Ты мой, Матье. Навсегда.
- Навсегда, - прошептал я, закрывая глаза. И улыбнулся, когда губы Джессики приникли к моим губам.
Когда я назвал Джессику взбалмошной бунтаркой, я и представить не мог, какой она была на самом деле. Она была неистовой, неутомимой и больше всего любила разнообразие. Благодаря ей, разнообразие полюбил и я. Сколько жарких слов было сказано на берегу пруда, у старой ивы, чьи ветви опускались до земли, а под кроной был лишь мягкий ковер из зеленой травы. На мельнице, поднимая клубы мучной пыли, на сеновале жаркой ночью и в комнате Джессики, когда её отец уезжал в город, чтобы продать хлеб. Сколько их было…
Очевидно, что наши отношения недолго оставались скрытыми. Вслед за наслаждением пришла и расплата. В лице угрюмого отца Джессики, который стоял в дверях, ведущих в её комнату, и молча смотрел на нас, лежащих в обнимку под одним покрывалом.
Он сказал всего лишь два слова. Тихих, мимолетных и почти ничего не значащих, но эти слова секанули по моему сердцу, как острейший нож, и оставили безобразный шрам в душе.
- Ты уезжаешь, - тихо сказал он, грубо встряхнув Джессику за плечо. На меня он даже не взглянул. Не взглянул даже тогда, когда я осознал всю подлость его удара и бросился на него с кулаками, стараясь выдавить ему глаза и вырвать горло. Он отмахнулся от меня, как от обычной трусливой шавки, разбив мне нос и губы. А потом вышел из комнаты. Молча и не произнеся больше ни единого слова.
Джессика тоже промолчала. Она не стала плакать, умолять его сжалиться и не стала пытаться объясниться. Она встала, худенькая, с пылающими углями вместо глаз, и закрыла за отцом дверь, подперев её стулом. А потом вернулась ко мне и осыпала поцелуями. Тогда Джессика плакала единственный раз, сколько я её знал. Плакал и я. Давился слезами и целовал её губы, щеки и горячий лоб. Целовал волосы, пахнущие мукой и страстью. Целовал её худенькие руки и плакал. Плакал, когда бежал за повозкой, на которой сидела она и её угрюмый отец. Больше я никогда не плакал. Даже когда покидал Песькино Вымя, отправляясь в новую жизнь с сиятельным графом. Так от меня ушел первый друг и первая любовь.
- Матье, дитя мое. Ты плачешь? – я моргнул, роняя одинокую слезинку на щеку, и резко вытер её кулаком. Слишком резко.
- Не кривляйтесь, старый. Что говорил я про пердеж в шатре? - поморщился я, сжимая в руках письмо от Беатрис. – Не только слезы, но и кровь из глаз польется, если ты не прекратишь на свиной рубец налегать.