— Ты часто видался со Слейпнером и Викторией? С Турином?
Я покачал головой. В глазах Фанни они были недостаточно «культурны» и скоро оставили попытки приглашать меня к себе; случайно встретив их где-нибудь, я здоровался, вот и все. А Турина, говорила она, мне вообще надо остерегаться. Ну а Евы-Лисы? Родной тети? Ты хоть раз их проведал? Нет. По телефону звонил? Нет. А на фортепиано хотя бы играл?
— После твоего отъезда, папа, здесь всегда была тишина.
Я был птицей в клетке, на бархатной жердочке. Вернувшись под вечер домой, я прошел прямиком к мольберту и сорвал с подрамника холст. Изрезал его на куски у нее на глазах. Они с Сиднером сидели на ящиках, каждый на своем. Впервые я увидел «жизнь без прикрас»: лицо, всегда тщательно «сделанное», утратило ясность и блеск, краска сбежала, на меня смотрели огромные, отчаянные глаза. Она потеряла над собой контроль, плакала и старела. И происходило это очень быстро, чуть ли не на виду. По привычке я приласкал ее, но человек, к которому я прикасался, ничем не походил на мою «изысканно-утонченную» маму. Никогда больше ей не удастся «сделать» себе то, прежнее лицо.
Первые дни я робел и боялся Сиднера, но ведь так много всего нужно было обсудить. Он рассчитывал пробыть в Швеции три месяца, навестить Еву-Лису и Сплендида, которые жили в Арвике. Еще он хотел как-нибудь сходить за брусникой, так он говорил. И вот мы повесили на велосипеды ведра, сложили в сумки термосы и бутерброды и покатили к Стёпафорсу.
Сиднер теперь был женат. Служил кантором в одной из веллингтонских церквей. Богатства не нажил, потому что жена его долго хворала тяжелой нервной болезнью, но сейчас чувствовала себя вполне хорошо, оттого он и рискнул отлучиться. Детей они не имели. Поэтому, сказал он, было бы замечательно, если б я нашел время приехать и погостить у них.
Бок о бок мы катили по щебеночным дорогам. Паутина мифа облетела, Сиднер стал просто человеком. Но для меня это не имело значения; ведь и сам я перестал быть птицей в клетке, возвысился до человека. Он сказал, что хочет научить меня играть на фортепиано. Передать мне толику своего «я». Мы наполнили ведра и шли все дальше в глубь леса.
— Я написал тебе так много писем. Лежат, наверно, где-нибудь у нее в ящике. Еще я вел дневник. Своего рода разъяснение.
Все эти арии, изъятые из прямолинейного, неумолимого хода событий, желавшие соединиться и взять в оборот незримую корневую систему моих представлений! Я родился в сетях образов, которым надлежало хранить верность. Улицы Сунне — мембраны, отсекающие тьму. Музыкальная шкатулка, приводившая в движение мою речь. Но откуда берется эта жажда сгустить краски, насытить яркостью каждый миллиметр, каждую секунду моего становления, начавшегося задолго до того, как я родился? Почему я так одержим Мистерией Начал? Почему так жажду составить карту, казалось бы, несущественных мгновений, что сонно мурлычут глубоко в минувшем и вдруг, будто хищные кошки, выскакивают наверх и метят когтями именно этот день, — почему? Я же не боюсь умереть, ведь жизнь сама отведет смерти надлежащее место, точно так же, как смерть некогда сотворила мою жизнь.
Наша история настигает нас, и меня она настигла в тот день в лесу, когда я, к превеликому своему удивлению, обнаружил, что уже рожден, хоть и не давал согласия и ничего для этого не делал, не вслушивался, не стал одним из звуков. Я уже был рожден и не заметил этого. Жизнь шла не только те пятнадцать лет, что были моими, но двадцать, и тридцать лет назад, когда Сульвейг погибла у поворота дороги, другим летом, в другом пространстве. Там я родился. Там начался мой путь. Сила, сотворенная смертью, забросила меня сюда, в лесную глушь. Я ожидал, что жизнь будет в каком-то другом месте. Что ее придется разыскивать, как принято в моей семье. И теперь, столько времени спустя, у меня частенько голова кругом идет при мысли, как случайны были шаги, что выводили нас на правильную дорогу, вели меня вперед. Но такое же головокружение всегда одолевает меня и звездными ночами, когда я выхожу во тьму, смотрю ввысь, и чувствую, как Земля движется в своей исполинской Вселенной, и осознаю, что еще некоторое время должен цепляться за эту землю. И пробуждать к звучанию музыку, которая дарит нам надежду.