– Тпррру…
Это была предпоследняя станция. Я не хотел вылезать, сидел в облаках пара, ждал смены и отдавался своим впечатлениям, зажавшись в угол возка.
Какая-то обаятельная сила для меня в сочельнике! И здесь, даже в этой обстановке, он ощущался.
– Христа ради…
Предо мною стояла сморщенная старуха, и ее большие серые глаза как-то покорно-вымученно ждали ответа.
Я дал ей и следил, как она пошла от меня сгорбленная, приседая на правую, очевидно больную ногу.
Она исчезла в неясных сумерках темневшей улицы, а еще дальше вырисовывалась другая фигура – мальчика, переходившего дорогу, тоже с котомкой, очевидно не заметившего ни меня, ни сцены подачи милостыни.
Меня от нечего делать заинтересовал вопрос: укажет ли старуха мальчику на меня, или эгоистично пройдет мимо.
Старуха встретилась, остановила мальчика и тихо, медленно пошла с ним назад ко мне. Мальчик доверчиво, послушно шел возле старухи. В сочетании их фигур было что-то и простое, и сильное, невольно тянувшее к себе.
Я с особенным удовольствием полез в карман.
– Праздничек, батюшка, – удовлетворенно произнесла старуха, наблюдая, как мальчик принял деньги и спокойно и аккуратно положил их в маленькую торбочку, привязанную к поясу.
– Сиротка… ни отца, ни матери… А их-то, деточек, сам-пять… Кормилец…
Тепло, ласково, точно любуясь, приподняла руку старуха на мальчика.
– И-и! горе-то, горе… Спасибо, родимый… в этакий праздник…
И умиленно, растроганно повторив: «великий, батюшка, праздник», – старуха зашагала дальше.
Мальчик еще раз взглянул на свою сумочку-котомку, еще раз аккуратно оправил ее; вскинул на меня своими большими глазами и зашагал деловитой, уверенной походкой взрослого человека, у которого спорится дело.
Дело?! Конечно, дело, к которому он и относится аккуратно, добросовестно и даже с любовью. А если это гадкое, скверное дело съест в нем со временем все то лучшее, чем наделила его природа, то уж это не его вина.
Опустела улица. Тихо, неподвижно. И я вспомнил невольно оживление в этот вечер в малороссийских деревнях: на улицах толпы паробков и дивчат, песни, колядки.
Степенный хозяин налаживал возок, разбирал вожжи, аккуратнее закрутил концы их за выступ облучка, распоряжался двумя сыновьями, выносившими сбрую и, кончив все, еще раз оправив вожжи и потрогав для чего-то оглобли, подошел, почесываясь, ко мне.
– Овсеца лошадкам засыпал… побегут лучше… В избу бы, покамест что… самоварчик…
– Самовар готовый?
– Самовар – дело минутное.
Я тяжело выбрался из возка и с наслаждением вытянулся, разминая окоченевшие от двухсуточной езды члены.
Отвратительное ощущение от такой езды – точно какая-то ледяная кора нарастает, и вы все глубже и глубже уходите куда-то внутрь этой коры. Точно и не вы уж, а кто-то другой и сидит и смотрит остановившимися глазами. Временами не то сон, не то дрема вдруг спустится, захватит вас и сразу оторвет и мысль и сознание, и опять выпустит. И сидишь, прижатый, и смотришь в эту бледную, мутно-молочную ночь. Льются и звенят колокольчики, разливаются и дрожат в мерзлом воздухе и уж, кажется, несутся из этой прозрачной, там глубже, розовой мути. И в этом розовом блеске чудится целый город, многоэтажные дома с рядами теплых окон. И вдруг мелькнет в них огонек и потянет к себе… Смотришь: нет, это не город, – это волны холодного тумана и не огонь в окне: это звездочка сверкнула с недосягаемой выси небес на белую, в саване, даль. И еще скучнее, еще неуютнее станет: лежишь, как мертвец, парализованный и только в каком-то отвлечении сознаешь, что живешь.
Зато хорошо в теплой, светлой избе. Ласковые приветливые лица. Хозяйка старуха стоит и снисходительно смотрит, поджав плотно руки, как меня раздевают. Другая баба, молодуха, – у перегородки, с печки глядит третья с бледным, испитым лицом, а за ней куча ребятишек выглядывает.
Это не радушие хохлов, – сдержанность проглядывает в каждом движении; но приветливость чувствуется.
В избе идет какой-то разговор. Чувствуется во всех какое-то особое удовлетворение и особенно в хозяйке. Она то разведет руками, то плотно-плотно прижмет их и задумается, и опять, точно вспомнив что-то, как-то удовлетворенно оживится, разведет руками и заговорит.
Я все вспоминаю Малороссию, колядки, оживление, и еще бледнее вырисовывается этот великий вечер в этой прозаичной избе. И опять я слушаю. Все тот же неинтересный, будничный разговор и все то же удовлетворение и интерес и в говорящем и в слушающих. Все смотрят, слушают; дети подперлись и свесили свои головки с печки, и у всех глаза так оживленно, так мягко смотрят на говорящего. Точно говорится не о том, что я слышу, а о чем-то другом, чего я не знаю. А они знают и понимают. Я один не знаю, и они знают, что я не знаю, и от этого их лица светлеют так, точно, кроме этой лампы, еще льет откуда-то свет, мягкий, ровный, спокойный. Точно что-то скрытое, неуловимое разливается, охватывает всех и сливается в одно целое.