Лицо мужика дрогнуло, скривилось и тяжелые, крупные слезы медленно поползли по щекам.
– Кто здесь еще бедный? – спросил я своего ямщика.
И, по его указанию, я пошел по избам.
Я видел этого умершего управителя: щетинистый, старый, с большим синим носом, он лежал насупившийся в своем гробе. Его усы как-то странно торчали. Он лежал и точно думал какую-то крепкую думу.
Старуха сиделка рассказывала, а он вставал предо мною живой, этот озабоченный, собравшийся старик. Он служил много и долго своему хозяину-купцу. Чрез его руки прошел столб денег выше его. Он стоял за хозяйское добро; жал, донимал мужиков штрафами и даже в этом году собрал с них аренду. Его били. Раз в лесу его посадили в муравейную кучу; в другой раз поймали в лесу и привязали руками к длинной-длинной жерди. Я смотрел в его лицо, и предо мною вставала эта фигура, распятая на жерди, боком неуклюже пробирающаяся, тихо, осторожно в густом лесу. Его называли скупым, боялись, ненавидели, смеялись над ним. Он получал восемь рублей в месяц, жил в бедной лачуге, несмотря на то, что управлял несколькими тысячами десятин земли и, следовательно, мог воровать много.
Он умер, бич всех, на своей должности и в записке на имя священника просил собранные им сто семнадцать рублей раздать нищим его прихода.
Старуха качала своей старой головой и говорила, что люди толкуют, будто деньги его проклятые, что он душу черту продал и проку не будет от его денег добрым людям.
Он не слышал рассказов старухи; его ус торчал; он лежал и думал свою крепкую думу.
В маленькой, тесной избе лежали мужик, баба и пять душ детей – все в горячке.
– Кто в избе? – спросил я, ощупываясь в темноте.
– Люди, батюшка, люди, – ответил встрепанный мужской голос.
– Люди, люди, – подхватил возбужденный горячечным бредом, точно веселый женский голос.
Спичка на мгновение осветила закоптелые в курной избе стены, покрытые, точно блестками, сажей; осветила неясный силуэт мужика на печи и из-за него выглядывавшую в какой-то груде цветных тряпок бледную физиономию бабы. Спичка потухла, и осталось впечатление не то склепа с заживо погребенными, не то какого-то дикого, веселого в своем безумии маскарада.
– Все больны?
– Все, батюшка… Я последний сегодня.
– Все, все… – взвизгнула баба.
– Кто ходит?
– Нет, никто, – лежим да и ладно.
– Лежим, лежим… – подхватила баба. – Колобами лежим.
– Хлеб есть?
– Нету хлеба; не емши лежим.
– Не емши, не емши, – истерично взвизгнула баба.
Даже вручить помощь некому было.
Я вышел и посоветовался с ямщиком.
– Старец тут, в келейке, рядом… сам-то недужный, а умственный… распорядится…
Я зашел к старцу. Перегнувшись, я спустился в его келейку и при слабом мерцании восковой свечки у иконы разглядел и сидевшего старца и нищенскую чистоту его обстановки.
Мне бросился в глаза контраст, странное сочетание ветхого, разрушенного тела с силой его горящих молодых глаз.
Он точно ждал меня и, грустный, удовлетворенный, опираясь на свои костыли, смотрел мне в глаза.
– С молоду думал звезды с неба достать… Ум мне неспокойный вложил господь, сердце горячее… Не терпел неправды… точно жгло… Все до предела хотел достигнуть… корень зла искал… И не сыскал, не сыскал, отец мой… В бездне погиб и наказание приял… Люди мимо прошли, себе смех и озлобление приял. Ушел бы – куда уйдешь от мира?.. Надеялся дни свои кончить на святой горе – не приняли старцы: «Трудись на своей земле»… Вернулся, задумал было скит… собрал несколько таких же горемык бездомных, упал владыке в ноги… Благословил: «Ищите»… Искали, батюшка, искали… нет, ничего не нашли… Много земли и пустой, а угла не сыскали… Просили у мира, – мир-то сам лапами своими по пустому месту царапат… Купцу кланялись: не дал, батюшка… Так и остался… ни миру поддаться, а в миру у пустого стойла только пропадать.