– Я то-от, кого никто-о не лю-юбит…
Точно из пушки выстрелил! Мы оба так и шарахнулись от него. Но уж он заметил нас.
Встал спиной к забору – опытный человек! – и спрашивает:
– Кто такие? Жулики?
– Нищая братия… – скромно ответил ему Яшка.
– Нищие! Это хорошо… Ибо я тоже нищ… духом… Куда идёте?
– В конурку нашу… – сказал Яшка.
– И я с вами! Ибо – куда ещё пойду? Некуда мне… Нищие! Возьмите меня с собой!
Кормлю и пою вас… Приютите меня… приласкайте!
– Зови! – шепнул мне Яшка.
Я слышал в ревущем голосе этого человека ноты пьяные, но слышал в нём и ещё нечто – вой и рёв в кровь расцарапанного больного сердца. У меня есть хорошее чутьё драмы, я в своё время суфлёром в театре служил… И я стал усердно звать к себе этого ревущего человека.
– Иду! Иду к вам, нищие! – гудел он во всю силищу своей широкой груди.
Мы пошли рядом с ним, и он говорил нам:
– Знаете ли вы, кто я? Я есть человек, бегущий праздника! Податной инспектор Гончаров, Николай Дмитрич – вот я кто! У меня дома есть жена, там дети у меня… два сына… и я их люблю… Там цветы, картины, книги… Всё это – моё… Всё – красивое…
Уютно и тепло у меня дома… Вот бы всё, что есть у меня дома, вам бы, нищие… Вы бы долго пропивали всё это… Вы – свиньи, конечно… и пьяницы… Но я – не пьяница, хотя вот – пьян теперь. Я пьян потому, что мне душно… Ибо в праздник – мне всегда тесно и душно…
Вы этого не можете понять. Это – глубокая рана… это – болезнь моя…
Я слушал его с большим любопытством. Мне всегда, когда я вижу большого и здорового человека, думается, что вот этот человек – несчастный есть. Потому что жизнь – не для здоровых и больших людей. Жизнь сделана для маленьких, слабеньких, худеньких, дрянненьких.
Пустите осетра в болото – он сдохнет в нём, непременно сдохнет. А лягушки, пиявки и всякая другая дрянь не может жить в чистой, проточной воде. Для меня этот ревущий человек был очень любопытен…
И вот мы привели его к себе, в наш подвал, чем очень испугали хозяйку. Она так поняла, что мы завели его к себе, чтоб ограбить, и хотела было сообщить о таком нашем намерении полицейской власти. Мы её успокоили, попросив старуху обратить внимание на наши чахлые фигуры и на него – огромного, с длинными ручищами, широкорожего, широкогрудого… Он мог удушить и нас и старуху и даже не вспотел бы от этого. Затем успокоенная старушка была откомандирована в кабак, а мы втроём сели за стол.
Сидим мы в миниатюрном логовище нашем и возливаем понемножку на встречу праздника.
Наш гость сбросил шубу и остался в одной рубашке, без жилета. Сидел он против нас и ревел нам:
– Вы, очевидно, жулики, я чувствую… Вы врёте, что нищие, – для нищих вы молоды… И потом – глаза у вас слишком наглы… Но кто б вы ни были, мне всё равно! Я знаю, что вам не стыдно жить, – вот в чём дело! А мне – стыдно! И я бежал из дома от стыда…
Вы знаете, сударь мой, болезнь есть такая нервная, пляской святого Витта называется она. Так вот есть люди, у которых совесть болит этой болезнью. И я видел, что инспектор именно из таких людей…
– У меня в доме – всё, всё устроено на этакую порядочную ногу. Это ужасно противно – жить на порядочную ногу! Всё расставлено и развешано раз навсегда, и всё так приросло к месту, что даже землетрясение неспособно сдвинуть всех этих стульев, картин, этажерок…
Они пустили корни и в пол и в душу моей жены… Они, деревянные и бездушные, вросли в нашу жизнь, и я сам не могу жить без их участия. Вы понимаете? От привычки ко всей этой деревянной дряни – сам деревенеешь. Привыкаешь к ней, заботишься о ней, чувствуешь к ней жалость, чёрт её возьми! Она всё растёт и стесняет вас, она выталкивает воздух вон из комнаты, и вам нечем дышать. Теперь она – эта армия привычек – нарядилась к празднику, вымылась, вытерлась и – блестит. Противно блестит. Она смеётся надо мной… Да! Она знает – когда-то у меня было её всего три: койка, стул и стол. Был ещё портрет Герцена… Теперь у меня сотня мебели… Она требует, чтобы на ней сидели люди, достойные её цены… Ну, и ко мне являются сидеть на ней достаточные люди…
Инспектор тянул стакан водки и продолжал:
– Это всё порядочные люди, это полумёртвые люди, это благочестивые коровы, воспитанные пресными травами с лугов российской словесности… Мне с ними – невыразимо скучно, я задыхаюсь от запаха их речей… Я уже всё знаю, что могут они сказать, и знаю, что они ничего не могут сделать для того, чтобы стать живее, интереснее. У-у! Они страшные люди по тупости их душ… Они все тяжёлые такие, большущие, и слова у них тяжёлые, как камни… Они могут раздавить человека… Когда они приходят ко мне, мне кажется, что вот меня обкладывают кирпичами, хотят замуровать в глухую стену… Я их ненавижу… Но я не могу их выгнать вон, и потому я боюсь их… Их не я привлекаю к себе… Я человек угрюмый, молчаливый… Они приходят просто для того, чтобы сидеть на моей мебели… Я однако и мебель не могу выбросить вон – её любит жена… У меня жена ради мебели и существует, ей-богу! Она уже и сама стала деревянная…