Выбрать главу

— Окоченеет ежели, тогда судорога и шабаш!

— Ох, ты, Господи! Спаси и помилуй!

— И это, чтобы только яйцо свезти своему Николке. Вот так шалый!

— А ведь доберется! Ей же богу, доберется!

— Опять не видать!..

— Спаси, Боже, и помилуй душу христианскую, то бишь, тьфу! татарскую, а все же спаси, Господи, и помилуй! — бормотала старушка и даже на колени стала, чтобы удобнее молиться было.

— Теперь уже ничего не увидишь! Потому его далеко вниз снесло. Там ведь чего-чего не плывет по реке. Коли сгиб — так сгиб, а коли жив — надо быть, только на том берегу обозначится.

Но долго еще, очень долго не расходилась толпа, а на том берегу ничего не обозначалось.

— Чего уж тут глядеть-то! Пойдем домой!

— А что ж, и то правда; домой — так домой!

— Иван Николаевич, Марфа Семеновна, вы к нам?

— И как это весеннее тепло обманчиво — я совсем окоченел!

— Ну, по домам!

А все-таки никто не уходил, все что-то держало на берегу всех в сборе, и глаза не отрывались от этого ледяного хаоса, шумно несущегося все вперед и вперед...

— Ура... ра... ра!.. — раздалось вдруг с крыши шлюпочного сарая.

— Ура! — подхватила толпа, еще не зная, в чем дело.

Сверху много виднее. Там заметили, далеко ниже по течению, черную точку, появившуюся на том берегу и затем быстро направлявшуюся вверх, по направлению к майорскому тарантасу.

Это был Малайка, чудом выбравшийся из страшной опасности. Он теперь во всю прыть гнал своего моштака, везя своему маленькому другу драгоценную «писанку».

МУМИЯ НЕОПТОМАХА

(Воспоминания о путешествии по Нилу)

После заката солнца быстро наступила темная южная ночь, и во всем маленьком городке Хелуане повсюду загорались разноцветные огоньки. При таком контрасте непроницаемой тьмы, каждый жалкий фонарик, каждая мизерная лампочка кажутся бенгальским светом, и даже каждая спичка, при закуривании сигары или папиросы, озаряет лицо курильщика красным, костровым заревом. Над террасой нашего отеля-пансиона сиял громадный, матово-белый электрический шар, а через крыши соседних домов и вдоль по ровным улицам города он посылал на далекое расстояние ослепительные лучи, на террасу же распространял мягкий, ласкающий свет, приятный для глаза, позволяющий даже свободно заниматься не только игрой в шахматы и трик-трак, но даже чтением новых газет и журналов.

В такое чудное время начала ночи, как раз после обеда, за чашкой ароматного кофе, на террасе появляется всегда все пестрое, разнородное по национальности, больное и здоровое население отеля-пансиона.

Сидят, болтают, лениво обмениваются новостями, вычитанными из газет, лениво передвигают костяные фигурки на шахматных досках и болезненно нетерпеливо вздрагивают и подергивают плечами, когда какая-нибудь из получахоточных или диабетных девиц подсядет к роялю и робко возьмет несколько аккордов, грозящих перейти во что-нибудь длинное и, конечно, скучное.

Так почти ежедневно... Но вот уже несколько дней, как появился новый обитатель отеля с необыкновенной способностью обращать и приковывать к себе общее внимание — и этот новый джентльмен ухитрился сделать наши тоскливые послеобеденные собрания несравненно более оживленными и потому более интересными.

У него была способность — начать кому-либо что-либо говорить сначала вполголоса; к этому началу прислушивались соседи и втягивались в разговор. Звук голоса рассказчика усиливался, усиливался и интерес слушателей, а скоро все это превращалось в настоящую аудиторию.

По спискам отеля, этот новоприезжий значился: «Жорж Нуар, доктор медицины и хирургии, сотрудник всех европейских газет и журналов» — это скромное заявление было, очевидно, вымышлено, но до этого, как и до каких бы то ни было паспортов, никому не было никакого дела, и каждый мог называться, чем и как ему угодно. Администрация же отеля наблюдала только за аккуратностью оплаты недельных счетов.

Наружность Жоржа Нуара напоминала довольно банальный грим маскарадного Мефистофеля: те же изогнутая кверху углом брови, те же заостренные усы и эспаньолка, та же, будто искусственно наклеенная, горбинка посреди носа; только голова его была совершенно лысая и прикрыта шелковой черной шапочкой. Одет он был во все черное (время обеда, нельзя же по этикету иначе), и на его шее красовался белый бант, красиво, но скромно повязанного галстука.

— Конечно, — говорил он, — настоящие, подлинные, так сказать, мумии, стали теперь большой редкостью!

При этом он как-то подозрительно, внимательно посмотрел на длинного, пожилого господина, сухого, как жердь, с лицом цвета свечного, помятого в руках, воска. Посмотрел он — и все почему-то посмотрели тоже...