— Не ходи, оставь! — только и слышится...
А джигит, Абласты проклятый, смехом своим бахвальным все голоса покрывает.
— Берегите ее, — кричит, — сторожите овцу слабосильную... Горе-наездницу... Там вон козел старый сорвался, не ушиб бы, гляди, чего доброго... Опять, слышно, мышь бродит по степи, — как бы тоже, не ровен час, не обидела!..
За ножи взялись наши молодцы, да как вспомнили про Хакима несчастного, только в землю глазами потупились.
Разметала толпу Узун-Чашь, вздохнуть раз не успел народ, уже сидит она на коне своем, и не знает конь как ступить ему, грозно фыркает, зверем топчется...
Не успел народ другой раз вздохнуть...
Понеслась к столбу Узун-Чашь руку с плетью высоко подняла... Отскочил джигит, началась гоньба.
Не гоньба-то была — горе великое!
Как безумная, злой немощью одержимая, без сноровки, как шальная, Узун-Чашь по степи мечется... Уж и плеть ее из рук выпала, и поводья конские вольно треплются...
Замирая, за гриву она хватается, с седла скользит, наземь клонится...
Третий раз не вздохнул народ...
Чалый конь Узун-Чашь один в поле бегает. Подхватил поперек седла Албасты нашу красавицу и унесся вдаль, словно волк матерый с овцой краденой...
А народ стоит, молчит и глядеть не смеет.
У Аблая-Хана слезы из глаз катятся. Аллаяр-жених разбил балалай свой вдребезги и, как громом убитый, наземь грянулся...
Тишина кругом — все как вымерло...
И случилось тут диво дивное, небывалое и нежданное...
Ак-Джан — душа чистая, на лошадке своей смиренной из-за ставки тихо выехала.
Улыбаются ее губы добрые — ясный теплый день в очах светится...
Подхватило ее, словно ветром перышко, и помчалась она вслед за похитителем.
Крылья... Крылья белые, лебединые у Ак-Джан за плечами выросли... Это видели...
Это видел всяк — видел стар и млад... Байгуши слепые, нищие, а и те крылья эти видели и народу в песнях о них поведали...
Обогнала Ак-Джан Албасты-басу, поперек стала, — прочь откинулся, заметался в страхе дьявол проклятый, наутек пошел, сам к седлу припал; пронимает дрожь джигита черного, как сухую кору смолистую на огне, крутит его, корежит...
В мыле конь, не знавший устали, злобно уши жмет, спотыкается.
Наседает Ак-Джан на него, бьет копытом лошадь, крутит пыль столбом черную, и мелькают в тени той только крылья белые, лебединые...
Смрад и дым валит, пламя красное языком в том дыму пробивается, во все стороны земля треснула, и пропал, сгиб в огне Кара-Джигит проклятый, душой чистой осиленный...
Не видали с той поры в степи джигита черного, не мутил он народ, не показывался...
Не видали больше и Ак-Джан, доброй девочки... Высоко на миг мелькнула она белой чайкой, голубком в синеве небес она сгинула...
СКАЗКА О ЖЕНСКОМ ХАНСТВЕ
Это было давно...
Это было тогда, когда и земля, и небо, и люди, и обычаи, и все было не такое, как нынче.
Большое ханство на земле было... Только одно и было такое, и никогда оно уже более не повторится, потому, что раз погибло волею судеб, то больше народиться на свет не может.
В этом ханстве ханом сидела женщина, и сановники все были женщины; сам Диван-Беги были женщины, и джигиты-воины были женщины, и судьи женщины, даже казы со своими муллами были женщины... Такое это уж было бабье царство.
Хана-женщину звали Занай, и сидел этот хан-женщина в городе Самираме.
Чудный это был город, совсем не такой, как нынешние города.
Стоял он не на земле, а высоко над ней, на тридцати семи тысячах столбов; и никто не мог войти в него своей волей. Никакой враг не мог достать до него с самого высокого коня, самой длинной пикой, самым длинным арканом.
Потому и держался так долго этот женский город.
В городе Самираме были и мужчины (нельзя же, чтобы совсем уж без них), только этих мужчин было немного.
Женщины все делали: и совет держали, и народ судили, и на войну ходили, и на охоту... Мужчины же сидели дома, взаперти, и только сакли убирали, пищу варили, скот доили, чистили да малых детей нянчили.
И не всех детей, а только мальчиков; девочки же все были в одно место собраны, а жили они во дворце хана Заная, под присмотром ханским, пока не вырастут.
Новорожденных девочек всех оставляли, а мальчиков собирали вместе, клали в ряд, оставляли только одного живого со ста, а остальных вниз сбрасывали волкам, тиграм, львам и птицам хищным на растерзание.
А выбирала того мальчика счастливого, одного из ста, кому жить-вырастать можно было, слепая старуха. Затем слепая, чтобы сама судьба, без ее воли, руками ее правила.