— В прошедшем времени? — пошутил Виктор.
Взглянув на ее расстроенное лицо, Эйзенхарт наклонился и поцеловал ее в макушку.
— Я знаю, — прошептал он. — И никогда в этом не сомневался.
Лидия нахмурилась.
— Тогда почему…
— Почему что?
— Цветы. Я решила, что ты намекаешь…
Эйзенхарт опустился обратно на стул.
— Как, ради духов и всего прочего, я могу что-то намекать тебе букетом? — ошеломленно спросил он.
— Это же нарциссы. "Лживая любовь". Ну, язык цветов…
— Язык цветов? — недоуменно переспросил Виктор.
— Забудь, — смутилась журналистка, — я все поняла. Я пришлю тебе все, что у меня есть на Грея… только, ради Духов, не приезжай сам.
На этот раз у Эйзенхарта не хватило сил солгать.
Он только-только успел вернуться к себе и нацепить невинный и скучающий вид, как в кабинет постучал Брэмли.
— Проходи, — обрадовался Эйзенхарт поводу отвлечься от грустных мыслей. — Что нового?
Сержант цепким взглядом прошелся по комнате, подмечая следы того, что его начальник и кузен все-таки нарушил обещание и уходил из управления. Эйзенхарт нервно поправил нетронутую кучу бумаг на столе, придавая ей более растрепанный и деловой облик. По крайней мере, благодарение Духам, на улице не было дождя, иначе у него не осталось бы и шанса отшутиться.
— Я склонен полагать, что это было самоубийство, сэр, — выдал сразу свое мнение Брэмли.
Эйзенхарт поморщился. На его взгляд, говорить "сэр" собственному брату было ненужно и вообще довольно абсурдно (не говоря уже о том, что само обращение действовало Виктору, который себя ни старцем преклонного возраста, ни почтенным начальником не считал, на нервы), но избавить кузена от этой привычки он так и не смог. Тот полагал, что в рабочей обстановке допустимы только рабоче-уставные отношения, а потому, раз ты выше по табелю, то радуйся согбенным коленям и преданному заглядыванию в глаза. Иногда (да что там, большую часть времени) Эйзенхарт гадал, за что его угораздило родиться среди людей, настолько ценящих и уважающих букву закона, и что же конкретно должно было случиться с его кузенами, что они чтили правила с такой маниакальной настойчивостью.
— А как же та ссора, которую слышали соседи незадолго до смерти Коринн?
— Я опросил их. Старуха, живущая напротив, сказала, что из квартиры мадемуазель Лакруа доносились крики и даже звон бьющегося фарфора, однако незадолго до смерти мадемуазель мужчина, с которым она спорила, ушел. Соседка совершенно точно утверждает, что слышала, как хлопнула дверь.
— И все же, я хотел бы поговорить с этим мужчиной. Соседка сумела его опознать?
— Боюсь, что нет, сэр. Она не видела его, про голос тоже ничего сказать не смогла кроме того, что мужской.
— А портье?
— Говорит, что не знает его. Что или это не самый постоянный из гостей, — сержант покраснел, — мадемуазель Лакруа, либо он раньше приходил в другую смену.
— Но он хотя бы дал словесное описание?
— Очень общее, сэр. Худой, высокий, темноволосый…Он не присматривался.
— Худой, высокий, темноволосый… — задумчиво повторил Эйзенхарт.
На ум снова пришло лицо человека, чье имя он обнаружил среди любовников погибшей актрисы. Да нет, это было бы глупо. В конце концов, такому описанию соответствует треть жителей острова.
— Надо узнать, кто этот мужчина. Попробуем получить более детальное описание, если не получится, у меня есть кое-какие наработки, будем вычеркивать подозреваемых по одному…
Эйзенхарт мысленно задался вопросом, а что собственно, окажется хуже: что его работа на сегодня — два заурядных, случайно совпавших по времени самоубийства, навевающих мысли о его собственной скорой кончине, или же что эти смерти действительно связаны между собой, и дело приобретет оттенок международного дипломатического скандала.
Впрочем, в глубине души он знал ответ.
Глава 4
Жилище Эйзенхарта оказалось совсем не таким, как я его представлял. Автомобиль высадил меня на не так давно застроенной улице, по обе стороны которой стояли рыжие браунстоуны. Рассматривая таблички у дверей в поисках нужного номера, я остановился у самого узкого из них. Три этажа, два окна, комнаты в них обычно настолько малы, что выходят окнами на обе стороны. Подобные дома обычно заселяют молодые семьи среднего достатка — и перебираются в более просторное жилье к появлению на свет второго ребенка.
Нахмурившись, я попытался вспомнить что-то о личной жизни кузена. Определенно, он не был женат. Также я не припоминал, чтобы он когда-либо говорил о соседе, с которым делит комнаты. Теряясь в догадках, я нажал кнопку дверного звонка.
— Открыто! — послышалось из-за двери.
Осторожно потянув на себя дверь, я вошел и оказался в микроскопического размера прихожей, где за лестницей был виден проход в гостиную.
Как я и ожидал, Эйзенхарт был там, закутавшись по нос в клетчатый плед. Словно нахохлившийся воробей, он сидел в придвинутом вплотную к горевшему камину кресле. С тяжестью на сердце я опознал следующую стадию его состояния. Могильный холод, пробирающий до костей, как правило, появлялся, когда проклятому оставалось жить меньше недели. Ледяная корка, покрывавшая мост на ту сторону, обычно чувствовалась только теми, кто уже занес ногу и положил руку на его перила. Мне доводилось испытывать эти ощущения, и я знал, что никакой камин, никакой горячий чай с бренди здесь не помогут.
— Милый дом, — заметил я вместо приветствия. — А я полагал, что вы и ночуете в управлении.
Я не покривил душой, делая комплимент: в тщательно, с любовью продуманной обстановке чувствовалась женская рука. В то же время я был уверен, что такой бардак, какой я видел перед собой на каминной полке, способен оставить за собой только холостяк, что заставляло задуматься…
— Обычно так и бывает, — признал Эйзенхарт, протягивая руки к огню. — Но сегодня мне взяли отгул. Выставили вон, несмотря на мои самые честные побуждения и желание пахать как крестьянин на сенокосе. Вот скажите, и где в этом справедливость?
— Ее нет, — коротко ответил я. — И я уверен, что во время сенокоса не пашут. Как вы себя чувствуете?
— Как мертвец в морге, — скривился Эйзенхарт и с отвращением посмотрел на мой саквояж. — Я уже говорил вам, что ненавижу иголки?
— Намекали.
Жалобы пациентов — не на самочувствие, что совершенно понятно, а на страшный вид инструментов, невкусные лекарства и прочее — были неотъемлемой частью работы врача. Со временем к ним привыкаешь и большей частью пропускаешь их мимо ушей. Так я и поступил, вместо этого обратив внимание на фотокарточку, лежавшую среди бумаг на столе.
— Кто это?
Запечатленный на снимке мужчина обладал весьма выдающимся и запоминающимся профилем. Высокие, словно вырезанные по кости скулы выдавали в нем слава, хищно изогнутый нос (я чуть не сказал клюв) намекал на южное происхождение. Темные глаза смотрели пристально, вглядываясь в самую суть. Он не был красив классической красотой, однако внешность выдавала в нем неординарную личность.
— Вы не знаете?
Я отрицательно покачал головой.
— Это Александр Грей, — Эйзенхарт произнес это так, словно мне это должно было о чем-то сказать. — Ну да, я забыл, сколько времени вы провели в колониях… Мистер Грей, — начал он свой рассказ, — является незаконнорожденным сыном леди Элизабет Грей, единственной дочери последнего графа Грея…
— Мне все еще ни о чем это не говорит, — прокомментировал я.
— Греи вели свой род от Цорнеров, правивших королевством Лемман до того, как империя захватила остров. По нашим, здешним меркам, несмотря на титул, граф был фигурой, стоявшей не ниже герцога Клива, — пояснил потомок завоевателей. — Что же до отца мистера Грея, то им стал Владислаус Второй.
— Король Ольтеная?
— Именно. Если вкратце, то почти тридцать лет назад Владислаус, тогда еще относительно юный принц, прибыл с визитом в Гетценбург, где познакомился с леди Грей, первой красавицей герцогства. Говорят, сам император подумывал тогда о предложении ей. Не знаю, так ли это, но она выбрала Владислауса, хотя того уже ждала болезненная жена на материке. Леди Грей согласилась стать его любовницей. Лишилась титула, но, говорят, с деньгами Ольтенаев, оно того стоило. А это, — Эйзенхарт постучал пальцем по снимку, — плод их связи.