Выбрать главу

Гость просунул голову в дверь и угрожающе сжал кулаки.

— Не унесёшь антихристовой забавы — абие скачу к себе в вотчину!

И отпрянул в угол, когда Симеон, не скрывая торжествующей радости, поплыл с ларцем из трапезной.

— Садись, Арефьич. В скрыню потеху упрятал яз. Да ты опамятуйся.

Унизанная алмазами тафья сползла на оттопыренное ухо хозяина. В беззвучном смехе вздрагивали дрябленькие подушечки под глазами и волнисто колыхалась убранная серебристою паутинкою борода.

Они уселись на широкую лавку, наглухо приделанную к стене.

Арефьич приподнял тафью и вытер ладонью лысину.

— Был Щенятев у Курбского.

Симеон торопливо приложил палец к губам.

— Неупокой-то у меня сгинул. Думка у меня — не он ли в подклете в те поры шебуршил.

Прозоровский поджал жёлтые тесёмочки губ.

— Других холопей сдобудешь.

— Не про то печалуюсь. Боязно — вот что. Не подслушал ли молви он нашей да на Москву языком не подался ли?

Гость вылупил бесцветные глаза и крякнул от удивления.

— Ты и не ведаешь ничего? — И, рокочущим шепотком: — Пришёл тот Неупокой к Матвею Яковлеву, дьяку.

Симеон вздохнул так, как будто только что миновал неизбежную, казалось, погибель.

— К Яковлеву, сказываешь, дьяку? — Он откинулся к стене и по-ребячьи подбросил ноги. — Эка ведь могутна Москва, и колико в ней разных дорог, а угодил так, пёс, куда положено.

Прозоровский степенно разгладил бороду и с расстановкой откашлялся:

— А и к Мирону Туродееву угораздил бы, — одна лихва. А и у Кобяка да у Русина — тоже не лихо нам. Что пчёл в дупле, то и людей наших на той Москве. — Хихикнув, Арефьич уже громко прибавил: — Взяли в железы Неупокоя да на дыбе косточки разминали. Чать, уставши с дороженьки молодец. А и с дыбы спустивши, порадовали: дескать, ходит слух от людишек — спознался ты, смерд, со языки татарские.

Они по-заговорщичьи переглянулись и, кривляясь, прищёлкнули весело пальцами.

— Будет оказия — спошлю Матвею в гостинец мушерму чистого серебра.

Арефьич дружески похлопал хозяина по колену.

— Будет оказия! Така, Афанасьевич, оказия будет…

Он встал, неслышно подвинулся к двери, с силой толкнул её и, убедившись, что никто не подслушивает, растянул губы.

— Курбской к Володимиру Ондреевичу захаживал.

— Да ну?

— Вот те и ну! И не токмо захаживал, а и крест обетовал целовать от земских бояр.

Тяжело отдуваясь, Симеон встал и отвернулся к окну. Тычки его зубов выбивали мелкую дробь; по спине будто суетливо скользил развороченный муравейник, а пальцы отчаянно колотили по оконному переплёту.

Гость заёрзал на лавке.

— А ежели лихо — не кручинься: уйдём на Литву.

Передёрнувшись гадливо, он грохочуще высморкался.

— Краше басурменам служить, нежели глазеть на худеющие роды боярские. — И, выкатывая пустые глаза, стукнул по лавке обоими кулаками. — Не быть жильцам[44] выше земщины! К тому идёт, чтобы сели безродные рядом с князьями-вотчинниками! А не быть!

— А не быть! — прогудел клятвенно в лад Ряполовский. — Живота лишусь, а не дам бесчестить рода боярского!

Арефьич притих и скромно опустил глаза.

— Живот, Афанасьевич, покель поприбереги, а сто рублев отпусти.

Весь пыл как рукой сняло у хозяина.

— Исподволь, Афанасьевич, для пригоды собирает князь Старицкой казну невеликую. Авось занадобятся, упаси Егорий Храбрый[45], и кони ратные да пищали со стрелы.

— Где же мне таку силищу денег добыть?

— А ты ожерелье… Да не скупись — не для пира, поди.

И, запрокинув вдруг голову, повелительно отрубил:

— Володимир Ондреевич, Старицкой-князь, показал милость мне, Курбскому и Щенятеву изоброчить оброком бояр для притору[46] на Божье дело.

Сутулясь и припадая немощно на правую ногу, поплёлся Симеон к подголовнику за оброком, коим изоброчил его Старицкий-князь.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Пользуясь властью старосты, Васька посылал Онисима на такие работы, в которых принимал участие сам, и неотступно следил за каждым шагом его. Он знал, что веневский отказчик бродит по округе, подбивая холопей идти в кабалу к тульским боярам, и не надеялся на старика, обезмочившего от лютой нужды.

— Не выдержит, — скрипел зубами староста, испытующе поглядывая на Онисима, — продаст Клашеньку в кабалу.

Каждый раз, когда неожиданно исчезали из деревушек парни и девушки, Выводков твёрдо решал пасть князю в ноги и вымолить согласие на венец.

Но дальше курганов он никогда не заходил. Вся решимость рассеивалась, едва вдалеке показывались хоромы боярские. Недобрые предчувствия гнали его назад, к починку, ближе к своим. Возбуждённое воображение рисовало картины, полные мрака и ужаса. Сердце падало при мысли о том, что прямо из церкви, после венца, его жену уведут в подклет для того, чтобы ночью запереть в опочивальне Симеона. Жестокая ненависть охватывала всё его существо.

— Поджечь, — хрипел он, до боли сжимая железные кулаки. — Свернуть ему шею! — Но в мозгу тысячами молоточков насмешливо отдавались бессилие и безнадёжность борьбы со всемогущим боярином.

С каждым днём Онисим становился мрачнее и замкнутее. Он почти не разговаривал с Васькой, а при встречах с дочерью терялся, робел или, без всякой причины, набрасывался на неё с кулаками и бранью.

Выводков не знал, что предпринять. Перед ним было, как казалось ему, три выхода: бежать с невестою в леса, просить боярина отказаться от своего права на первую ночь с молодою — или выдать старика, затеявшего в последние дни шашни с отказчиковыми людишками.

Первый выход представлялся самым удобным и легко выполнимым. Но его резко отвергла Клаша.

— Уйдём, — заявила она, — а что с тятенькой сробит князь? Не можно мне грех смертный принять на себя.

В Успеньев день рубленник неожиданно объявил невесте:

— Иду к боярину тому толстопузому. Вечор споручил он мне все ендовы и мушермы расписать резьбою пригожею да посулил за робь за мою пожаловать меня всем, на что челом буду бить.

Глаза его блеснули робкой надеждой.

Клаша по-матерински перекрестила жениха и без слов ушла из клети в сарай.

Тешата очнулся от шагов и продрал слипшиеся красные веки.

— Лехшает аль не дюже?

Сын боярский осклабился.

— Како помелом всю хворь повымело. Токмо ноженьками покель ещё маюсь.

И кулаком расправил усы.

— Пошто далече присела? Шла бы ко мне.

Девушка доверчиво подвинулась. Худая, вся в кровоподтёках рука жадно обвилась вокруг её шеи. Шёлковый завиток, упавший на матовый выпуклый лоб, забился золотистыми лучиками под мужским дыханием.

— Улыбнулась бы хворому!..

Ей стало не по себе от взволнованного шёпота и горящих, как у кошки, зачуявшей добычу, зеленоватых зрачков.

— Тако, девонька, пришлось сыну боярскому (он особенно подчеркнул последние слова) в кабалу угодить.

Рука туже сжимала шею; пальцы, будто невзначай, шарили по плечу и ниже — к упругим яблокам грудей, а губы страстно жевали медвяно пропахнувший шёлковый завиток.

Клаша осторожно отвела его руку и попыталась подняться.

Тешата лязгнул зубами и зарычал:

— Сиди!

Не в силах больше сдержаться, он навалился на девушку.

— Выйду, с Господней помочью, из кабалы — первой постельницей тебя пожалую!

— Не займай! Закричу!

Возившийся на дворе подле изломанной колымаги Онисим услышал голоса и заковылял к сараю. Сын боярский неохотно выпустил девушку.

— А и норовиста царевна твоя! Ей бы не в починке жить, а кокошник носить!

С дороги донёсся оглушительный визг.

— Скоморохи! Лицедействовать будут! — с трудом разобрала выскочившая на уличку Клаша и стремглав бросилась за промчавшейся стаей ребят.

Обильный луг перед усадьбою Ряполовского до отказа набился толпой. Девки побросали доски[47]. Парни на лету прыгали с качелей. Точно по невидимой команде на полуслове оборвались говор, песни и смех. Только неугомонная детвора не могла сдержаться и, приплясывая, в тысячный раз делилась друг с другом новостью, рдея от неизбытного счастья:

вернуться

44

Жилец — дворянин, изредка заседающий в думе.

вернуться

45

Егорий Храбрый — 23 апреля (6 мая), день великомученика Георгия Победоносца. Известен также под народными названиями Егория, Юрия, Георга, Юрьева дня и т. п. Древние русские видели в этом угоднике особенного представителя и хранителя Русской земли — до XV в. лик Георгия Победоносца составлял государственный герб Отечества, его изображение выбивалось на московских монетах.

вернуться

46

Притор — расход.

вернуться

47

Доски — доски на бревне, на которых в праздник раскачивались девушки.