– Ну что, Яша? Не говорил я тебе?!
Мы приступили к обыску, но, к тревоге моей, ни в мастерской, ни в столовой мы ровно ничего не обнаружили. Оставалась третья комната, спальня супругов. Из нее неслись какие-то подвывания, стоны и охи.
– Господа полиция, не входите, пожалуйста, туда! Там моя больная жена, – обратился к нам Зильберштейн.
– Невозможно! Мы обязаны осмотреть все помещение, – отвечали ему.
– Ну, только, пожалуйста, потихоньку и поскорее!
– Ладно, ладно, не беспокойтесь!
Мы вошли в спальню. На широкой кровати корчилась жирная еврейка, оглашая комнату криками.
– Что с ней? – спросил я Зильберштейна.
– Да то, что бывает с женщинами.
– Именно?
– Мадам Зильберштейн «ждет»…
– Чего же она ждет?
– Маленького Гершке или Сарочку!
– Ах, во-о-от что!
Но корчи мадам Зильберштейн мне показались неестественными, ее и без того преувеличенные вопли аккуратно усиливались по мере того, как мы приближались к ее кровати.
– Уй, уй! Не трогайте меня! Чтобы ты сдох, Янкель! Ты виноват в моих муках. Ох! Ой!..
Она явно переигрывала роль.
Я предложил послать за акушеркой, прикомандированной к полиции.
– Зачем вам беспокоиться?! – заволновался Зильберштейн. – Тут рядышком живет хорошая акушерка, ну, мы ее и позовем.
– Нет уж, мы лучше свою выпишем.
– Уй! Ведь это так долго будет, а тут бы сразу!
– Ничего, потерпите! Мы на фурмане вмиг слетаем.
Обыск продолжался, а один из агентов поехал за полицейской акушеркой.
Черты стонущей еврейки мне показались как будто знакомыми.
Я вгляделся пристальнее и… ба! узнал мою вчерашнюю знакомую по Саксонскому саду. Не подав вида, я спросил у Зильберштейна:
– Давно ваша жена так мучается?
– Ух! Уже две недели как не сходит с кровати. Все схватка: то отпустит на минуточку, то опять! Она очень, очень страдает!
Еврейка, услышав мой вопрос и ответ мужа, принялась выть еще громче. А затем, повернув ко мне голову, умирающим голосом промолвила:
– И знаете, я иногда прошу смерти у Бога, до того мне бывает швах. Уй, уй! Вот опять началось! Уй!
– Да, госпожа Зильберштейн, вы сегодня чувствуете себя много хуже, чем вчера в Саксонском саду, – сказал я спокойно.
Г-жа Зильберштейн сразу перестала стонать, быстро повернула голову в мою сторону и впилась в меня своими сирийскими глазами.
– Ну, что вы хотите этим сказать? Ну, да! Сегодня хуже, а вчера лучше. Вот и сейчас лучше, гораздо лучше! Я даже, пожалуй, и встану!.. – И госпожа Зильберштейн опустила свои толстые ноги с кровати на пол.
Когда вернулся агент с акушеркой, она решительно отказалась от медицинского осмотра и, накинув на плечи капот, отошла в сторону.
Мы внимательно осмотрели и ощупали всю кровать, но… ровно ничего не нашли. Не более удачными оказались выстукивания стен, особенно той, что прилегала к отодвинутой теперь кровати.
Вдруг один из агентов, производивший обыск в этой комнате, заявляет, что половицы пола, как раз на месте, где стояла кровать, как-то шатаются при нажиме. Их подняли, и под ними оказалась крутая лесенка, ведущая в глубину подвала. Принесли свечи, спустились вниз. Там оказался коридорчик в виде траншеи, сажени 2 длиной, а в конце его небольшая комната, эдак в 40 примерно квадратных аршин. Эта «катакомба» и оказалась местом «омолаживания» марок. Мы застали в ней двух спящих мастеров-евреев.
В одном углу стоял особый котел, где отваривались и отклеивались старые марки. Посередине комнаты был стол с чертежными досками, на которых высушивались и заново обмазывались клеем марки.
Но что интереснее всего – это то, что в наши руки попало несколько тысяч марок целыми листами. Тут же лежал один лист в работе, еще не законченный, и по нему мы имели возможность восстановить картину и способ его выделки. Оказывается, брались вычищенные и еще несколько влажные марки, раскладывались на чертежной доске клеевой стороной вниз по десять и двадцать штук в каждой стороне, в зависимости от желаемого размера квадрата.
Укладывались эти марки чрезвычайно тщательно, а именно так, чтобы краевые зубчики одной входили в промежутки зубчиков другой и образовывали этим самым как бы непрерывную общую массу.