Время принесло сюда перемены. Когда-то это была открытая поросшая травой ложбинка, где на несколько ночей останавливались иногда кочующие цыгане. В те дни нам, деревенским детям, строго запрещалось выходить со двора после заката. Мы повиновались, напуганные рассказами о детях, украденных цыганами, и рассказы эти в моей голове сплелись с легендами о похищении Килмени и о прочих сказочных созданиях.
Даже при свете дня, когда там не было никаких цыган, лощина внушала нам страх. Когда-то в прошлом здесь бросили фургон. Вероятно, напуганная лошадь ударила его об откос, случайно сломав колесо и оси. Оставленный фургон, сгнив и полуразвалившись, все же сохранил свою форму, и для наших детских умов это было место, где прятались злые призраки сказочных цыган, всегда готовые напасть на нас. На глазах у нас, девчонок, мальчишки подбивали друг друга сбежать вниз по склону, чтобы коснуться осей или ступенек фургона, но на это осмеливались лишь самые крепкие духом. Все остальные, труся, мнили себя храбрецами, выбираясь через перегороженный орешником проход и мчась полмили по прохладной траве до перелаза на поле возле Розового коттеджа.
Цыганская Лощина не внушала нам страх лишь во время сбора ежевики: тогда и дети, и взрослые приходили туда с ведрами и корзинами за спелыми ягодами.
Теперь я выросла, к тому же был полдень и никаких следов цыган. А лощина сокращала путь почти на милю. Где-то по правую руку от меня лежали невидимые, должно быть, скрытые переплетением ежевичных плетей и молодой порослью остатки цыганского фургона. Я свернула. Узкая тропинка вела между высокими склонами, заросшими дикими розами и цветущими кустами ежевики. Зорька и лохматый горицвет виднелись между густыми зарослями папоротника и гулявника, и в воздухе витал свежий, приятный запах дикого чеснока, запоздало расцветшего в тени.
Запах — спусковой крючок памяти, которому довольно слабого прикосновения. Я шагала сквозь полумрак, напоенный ароматом чеснока, папоротника и шиповника, пытаясь не думать о той деревенской сплетне, которую пересказала мне бабушка. Лилиас и цыган? Моя мать, бегущая в ночи с заплаканным лицом и держа кожаный саквояж в руке к бродягам, разбившим лагерь в лощине? По крайней мере, подумала я, мне нет нужды пугаться сломанной повозки; это никак не связано с матерью. Фургон стоял там столько, сколько я себя помню. Или связано? Мне исполнилось шесть, когда она ушла. Относятся ли мои воспоминания о наших детских играх к тому времени? И в этот ли приют она сбежала той ночью? Кому он принадлежал?
Наконец, я изгнала эти мысли из своей головы и зашагала дальше. Еще полмили по благоухающей воспоминаниями тропке, затем снова просвет в изгороди и перелаз. Я выбралась наверх, к солнечному свету и свежему ветерку, на открытый уклон поля, куда мы детьми приходили каждую Пасху катать сваренные вкрутую яйца наподобие того, как осенью мы играли с каштанами на веревочке. Ниже «перекати-поля», как мы его называли, был еще один лаз. Он тоже вел на дорожку, но на сей раз — открытую и освещенную солнцем. Дорожка неторопливо спускалась к ручейку с перекинутым через него деревянным мостиком.
За мостом, несколькими ярдами выше по течению, стоял Розовый коттедж, тесно окруженный некогда любовно ухоженным садом.
Не забудется вовеки
Отчий дом, родимый дом.
Солнца луч в моем оконце
Ясным днем, погожим днем.
Мне думается, что каждый, кто возвращается в дом, где провел детство, удивляется, видя, насколько тот мал. Всего семь лет назад я жила здесь, но Розовый коттедж все равно словно успел съежиться. Это был небольшой домик (две комнаты и каморка на втором этаже, две комнаты внизу) с пристройкой сзади, над которой сделали еще и крохотную ванную. Из-под соломенной крыши выглядывали окна мансарды, и в крохотное окно моей прежней спальни солнцу было нелегко заглянуть. Состояние сада — радостное буйство травы, летних цветов и разросшихся розовых кустов — свидетельствовало о многолетнем отсутствии ухода, но кто-то — видимо, из семейства Паскоу — расчистил дорожку к дому, и окна выглядели чистыми, а занавески — свежими.
Я опустила мой портплед на крыльцо, повернула в замке бабушкин ключ и открыла входную дверь.
Она вела прямо в гостиную, которую мы всегда называли кухней. Это была небольшая комната, около двадцати пяти квадратных футов, с открытым камином. По обеим его сторонам стояли железные таганы, а сверху размещалась духовка. Очаг за высокой каминной решеткой тщательно вычистили пемзой, рядом высилась старая бабушкина сушка для посуды — выточенная из дерева, о шести ножках, что придавало ей сходство с противотанковым ежом. Все осталось таким, как я помнила: коврик у камина, связанный крючком из лоскутов, теплый и яркий, по одну сторону от него стояло дедушкино кресло-качалка, а по другую — гораздо менее удобный стул; стол основательной работы, который ежедневно скребли, пока выпирающие древесные волокна не стали похожи на рубчик, и на котором делали все: готовили, гладили, ели, а в другое время застилали красной скатертью с бахромой из помпончиков. Буфет с зеркальной задней стенкой был покрыт длинной дорожкой, края ее украшало вязанное крючком кружево: на ней стояли две вазы — они восхищали меня в детстве — с узором из вьющихся роз и незабудок. Между вазами разместилась довольно красивая старинная керосиновая лампа, оставленная как украшение, когда в двадцатых годах в коттедж провели электричество. Над буфетом висело изречение в рамочке: «Ты, Господи, зришь меня», и фарфоровые уточки летели наискосок вверх по стене.
Все это я охватила единым взглядом, успев заметить, что в комнате чисто и пыль стерта, как будто в доме жили. Миссис Паскоу, которая, конечно, все это сделала, оказалась настолько добра, что оставила на столе бутылку молока, хлеб, пачку чая и записку, гласившую:
«Поздравляю с возвращением домой, насчет молока я сказала. Грелка в кровати. Приду ближе к вечеру. Л.П.».
В этом послании не оказалось ничего непонятного, но я не бросилась сразу же наливать чайник или доставать тот запас провизии, который привезла с собой. Я была бы не я, если бы сразу же не бросила взгляд на стену слева от камина.
Там висело еще одно изречение, которое бесконечно сильнее завораживало богатое воображение ребенка. Вот что там было начертано большими буквами:
ХРИСТОС — НЕЗРИМЫЙ ГОСТЬ
ЗА КАЖДОЙ ТРАПЕЗОЙ;
НЕСЛЫШНЫЙ СВИДЕТЕЛЬ
КАЖДОЙ БЕСЕДЫ
Я помню, как удивлялась ребенком, что тетя Бетси осмеливается говорить такие вещи при Незримом Госте, сидящем прямо здесь и внимающем каждому слову.
Я приподняла рамку.
«Его не видно, — сказала бабушка, — Но можно нащупать край дверки, если прижать ладонь к обоям. Он маленький, не больше консервной банки, заделан в стену и сверху заклеен обоями».
Он не был сверху заклеен обоями. Кто-то прорезал их по форме дверки и отодрал, и среди мелких роз и поблекшего ромбовидного узора обоев виднелся бабушкин «сейф», просто небольшая, зацементированная в кладку, металлическая коробка, с замочной скважиной, но без ключа.
Я, должно быть, простояла несколько минут, не сводя с него глаз, пока мне не пришло в голову попытаться открыть железную дверцу. Я не стала терять время на поиски ключа, который, как выяснилось после долгих бабушкиных раздумий, мог оказаться в любом ящике или вазе, а также в любом другом потайном месте на кухне или где-нибудь еще. Я взяла столовый нож и, не без труда вставив его в щель напротив замка, попыталась открыть дверь. Но она не шелохнулась.
Значит, «сейф» все еще заперт. С некоторым облегчением я отступила. Может быть, его никто и не взламывал: обои клеили уже почти двадцать лет назад, и, вероятно, сама бабушка вырезала кусок обоев, чтобы положить туда какое-нибудь запоздалое сокровище, впоследствии позабыв об этом — точно так же, как она позабыла, куда дела ключ.