Цыганская Лощина не внушала нам страх лишь во время сбора ежевики: тогда и дети, и взрослые приходили туда с ведрами и корзинами за спелыми ягодами.
Теперь я выросла, к тому же был полдень и никаких следов цыган. А лощина сокращала путь почти на милю. Где-то по правую руку от меня лежали невидимые, должно быть, скрытые переплетением ежевичных плетей и молодой порослью остатки цыганского фургона. Я свернула. Узкая тропинка вела между высокими склонами, заросшими дикими розами и цветущими кустами ежевики. Зорька и лохматый горицвет виднелись между густыми зарослями папоротника и гулявника, и в воздухе витал свежий, приятный запах дикого чеснока, запоздало расцветшего в тени.
Запах — спусковой крючок памяти, которому довольно слабого прикосновения. Я шагала сквозь полумрак, напоенный ароматом чеснока, папоротника и шиповника, пытаясь не думать о той деревенской сплетне, которую пересказала мне бабушка. Лилиас и цыган? Моя мать, бегущая в ночи с заплаканным лицом и держа кожаный саквояж в руке к бродягам, разбившим лагерь в лощине? По крайней мере, подумала я, мне нет нужды пугаться сломанной повозки; это никак не связано с матерью. Фургон стоял там столько, сколько я себя помню. Или связано? Мне исполнилось шесть, когда она ушла. Относятся ли мои воспоминания о наших детских играх к тому времени? И в этот ли приют она сбежала той ночью? Кому он принадлежал?
Наконец, я изгнала эти мысли из своей головы и зашагала дальше. Еще полмили по благоухающей воспоминаниями тропке, затем снова просвет в изгороди и перелаз. Я выбралась наверх, к солнечному свету и свежему ветерку, на открытый уклон поля, куда мы детьми приходили каждую Пасху катать сваренные вкрутую яйца наподобие того, как осенью мы играли с каштанами на веревочке. Ниже «перекати-поля», как мы его называли, был еще один лаз. Он тоже вел на дорожку, но на сей раз — открытую и освещенную солнцем. Дорожка неторопливо спускалась к ручейку с перекинутым через него деревянным мостиком.
За мостом, несколькими ярдами выше по течению, стоял Розовый коттедж, тесно окруженный некогда любовно ухоженным садом.
Не забудется вовеки
Отчий дом, родимый дом.
Солнца луч в моем оконце
Ясным днем, погожим днем.
Мне думается, что каждый, кто возвращается в дом, где провел детство, удивляется, видя, насколько тот мал. Всего семь лет назад я жила здесь, но Розовый коттедж все равно словно успел съежиться. Это был небольшой домик (две комнаты и каморка на втором этаже, две комнаты внизу) с пристройкой сзади, над которой сделали еще и крохотную ванную. Из-под соломенной крыши выглядывали окна мансарды, и в крохотное окно моей прежней спальни солнцу было нелегко заглянуть. Состояние сада — радостное буйство травы, летних цветов и разросшихся розовых кустов — свидетельствовало о многолетнем отсутствии ухода, но кто-то — видимо, из семейства Паскоу — расчистил дорожку к дому, и окна выглядели чистыми, а занавески — свежими.
Я опустила мой портплед на крыльцо, повернула в замке бабушкин ключ и открыла входную дверь.
Она вела прямо в гостиную, которую мы всегда называли кухней. Это была небольшая комната, около двадцати пяти квадратных футов, с открытым камином. По обеим его сторонам стояли железные таганы, а сверху размещалась духовка. Очаг за высокой каминной решеткой тщательно вычистили пемзой, рядом высилась старая бабушкина сушка для посуды — выточенная из дерева, о шести ножках, что придавало ей сходство с противотанковым ежом. Все осталось таким, как я помнила: коврик у камина, связанный крючком из лоскутов, теплый и яркий, по одну сторону от него стояло дедушкино кресло-качалка, а по другую — гораздо менее удобный стул; стол основательной работы, который ежедневно скребли, пока выпирающие древесные волокна не стали похожи на рубчик, и на котором делали все: готовили, гладили, ели, а в другое время застилали красной скатертью с бахромой из помпончиков. Буфет с зеркальной задней стенкой был покрыт длинной дорожкой, края ее украшало вязанное крючком кружево: на ней стояли две вазы — они восхищали меня в детстве — с узором из вьющихся роз и незабудок. Между вазами разместилась довольно красивая старинная керосиновая лампа, оставленная как украшение, когда в двадцатых годах в коттедж провели электричество. Над буфетом висело изречение в рамочке: «Ты, Господи, зришь меня», и фарфоровые уточки летели наискосок вверх по стене.