Клыч прошел за перегородку и засел там. В комнате установилось пасмурное настроение.
– Как же он мог? – недоумевал Стас. – Жил с нами, в операциях участвовал…
– Да в нем всегда мелкий буржуйчик проглядывал! – резал Селезнев. – На ипподроме играл, порицание получил. То гимнастический зал мечтал открыть…
– Селезнев всегда рад другого вымазать, – зло посмотрел на него Климов. – Филин с тобой вместе Тюху брал. Жизнью рисковал не меньше остальных. Об этом забыл?
– Жизнью рисковал! – усмехнулся Селезнев, – Жизнь, брат, копейка! Вопрос, на какой кон ее ставить! А он, видно, не на наш ставил, раз с такой связался!
– Надо узнать, потом говорить, – жестко сверлил глазами крутоскулое, зло-насмешливое лицо Селезнева Климов. – Не обязательно предательство, может, просто глупость!
– Да уж умом не блистал дружок твой! – захохотал Селезнев. – Если б за глупость прощалось, многим бы можно амнистию объявить.
– Ладно, – сказал Климов, – я не обижаюсь. Пусть он мой дружок. Он им не был, но раз тебе нужно – пусть. Но скажу тебе, Селезнев: мужик ты храбрый, но дурной.
– А мне плевать, что там обо мне твои мозги сварят! – сказал Селезнев, презрительно усмехаясь. – Кто ты мне, Климов? Товарищ по ячейке? Соратник по идее? Всего-навсего сослуживец. Нынче ты здесь, завтра тебя нет! Так что чихал я, что ты там обо мне думаешь!
И тогда неожиданно поднял голос Стае.
– Я твой соратник по идее, Селезнев, – сказал он своим глухим от застенчивости голосом, – а говорю тебе так же, как друг мой Климов: дурной ты человек! И плохой товарищ!
– Вот об этом поговорим в другом месте, сказал Селезнев, и серые глаза его с открытой враждой осмотрели обоих собригадников. – Но и тебе отвечу: мне неважно, что обо мне вы думаете! Я живу для идеи, а все, что болтают разные обывательские элементы, от меня, как дробь от брани, отскакивает! – и, увидев, что Стас опять было открыл рот, отрезал: – Все! Разговорчики… Ваш дружок продавал. А не мой! Тут не ячейка, и я слушать вас не собираюсь!
В этот момент ворвался Гонтарь. Он хрупал огурцом и расплывался всем своим мускулистым лицом с привздернутым сапожком носа. Нечесаные темные патлы свисали на уши.
– Братцы! – сказал он, падая на стул. – Слыхали? Цирк наш выезжает, – он откашлялся. – Оглашаю: «Борьба борьбе». «Развившаяся в городе цирковая борьба приняла за последнее время нездоровый уклон и разлагающе влияет на рабочие массы.
Сами рабочие указывают на вред и разлагающее влияние борьбы в массовых письмах в редакцию и заявлениях в горсовет. Учтя волю рабочих, президиум горсовета обратился в губком РКП(б) с просьбой воздействовать на соответствующие организации в деле принятия ими мер к скорейшему удалению из городского цирка борьбы и оздоровлению цирка художественно-сатирическим репертуаром», – Он засмеялся: – Нет, граждане, уважая горсовет, я все же против этого постановления. У нас в городе даже пьяные перестали драться, стали бороться! За что бороться с борьбой? Нет, это огорчительно, братцы-новобранцы!
– Филипа арестовали, слыхал? – спросил Селезнев.
– Фи-ли-па? – в изумлении привстал Гонтарь.
– За разглашение служебной тайны, – пояснил Стас. – Он своей любовнице проболтался. Из-за пего операцию в Горнах отменили.
Гоптарь сокрушенно помотал лохматой головой и несколько минут сидел молча. Но вот зубы опять блеснули на загорелом лице, опять заискрились глаза.
– Нет, граждане, жизнь удивительная штука, как сказал поэт! Топаю сегодня за Клембовской. Надоело хуже горькой редьки. Куда эта мамзель лезет, чего она ищет? Во все притоны суется, отовсюду ее или деликатно выпрут, или вышибут. Просто жаль становится. Физиономия отчаянная, а чуть что – глаза на мокром месте, и все же опять рвется, я иду позади, индифферентно держу дистанцию и думаю: «Барышня, чего вы хотите от шпаны? Спросите у меня, старого сыскаря, я вам все выложу на голубом блюдечке». И целый день ходит как ненормальная… Впрочем, ребята, не вру, а она немного тае… чего-то в ней есть этакое… Из палаты номер шесть.
– И понятно, – сказал Климов. – Я как вспомню тех-четверых у нее на квартире, аж озноб берет. Ну и волк этот Кот. Такого мы еще и не брали.
– Ничего, найдется и на этого волка своя Красная Шапочка, – сказал Гонтарь. – Прижмем гада! – и запел, похлопывая ладонями по столу. Он весь так переполнен был ощущением силы и здоровья, что просто не мог воспринимать ни дурных, ни печальных известий.
Зазвонил телефон. Гонтарь кинулся к нему, взял трубку.
– Яшка? Ну да, я. Где? На Камчатке, у бакалеи Нилина? Ладно. А она не выйдет? А то вы скроетесь, я вообще вас не найду. Ладно. Возьму пролетку. Выезжаю. – Он дал отбой и повернулся к остальным: – Адью и аванти. Сменщик ждет. Опять буду шлепать за красоткой Клембовской, вдруг она выведет нас на след Кота или какого-нибудь тигра! Не хнычьте, парнишки! Жизнь продолжается. – Он грохнул дверью и исчез, унося с собой свою улыбку и неистребимую жизнерадостность. Снова зазвонил телефон.
Стас снял трубку.
– Что? Разборчивее говорите. Так, – он жестом руки вызвал к себе внимание Климова и стал тыкать в сторону перегородки: «Зови Клыча».
Климов сбегал за Клычом, тот подошел и стал рядом.
– Передаю инспектору бригады, – сказал Стас.
Клыч взял трубку, выслушал первые булькающие звуки, весь построжел, подтянулся.
– Подробнее, – сказал он.
Минуты две он слушал не перебивая, потом повесил трубку, дал отбой и обернулся к остальным:
– При перевозке в тюрьму Тюха вышиб в дверь конвойного и попытался бежать. Филин кинулся за ним и свалил его. Тюха все же отбросил Филина и побежал. Второй конвойный выстрелил. Ранил его под левую лопатку. Пуля пробила легкое. Ранение тяжелое, может быть, смертельное. Оба заключенных доставлены в тюрьму.
Клыч оглядел всех и чуть улыбнулся:
– Во всей этой истории одно небезнадежно, братишки: Филин вел себя, как подобает сотруднику угрозыска. Пусть и бывшему.
Он ушел за свою перегородку. Пришел Потапыч.
– Старость не младость, судари мои, – сказал он, садясь за стол Гонтаря. – И приходят всякие неутешные мысли. Например, правильно ли распорядился я со своими шестьюдесятью четырьмя годами? Мог ли я прожить по-иному и лучше?
– Ну и? – спросил Стас, поднимая голову. – Ведь если бы ты, Потапыч, был революционером с юности, разве это было бы не прекраснее?
– Революционером? – поразмыслил Потапыч и по привычке подул на концы усов. Секунду они парили в воздухе. – Нет, – сказал он, – рискуя вызвать в вас, молодые люди, полное отвращение, должен сказать, что я не хотел быть революционером. Понимаете, я участвовал в студенческом движении, сидел в «Крестах». Правда, всего три дня, нас потом выпустили. На этом революционная часть моей биографии кончается. Ни темперамент мой, ни характер не подходили для этого рода деятельности. Не то любовь к человечеству во мне выражена очень узко, не то честолюбие отсутствует. Мне отчего-то обнаружение преступников всегда казалось не менее важным делом, чем любое общественное переустройство.
– Нет, ты, дед, все-таки договоришься когда-нибудь, – прищуренно вонзился в него Селезнев серыми клинками глаз. – Все, что ты тут несешь, – сплошное буржуазное разложение. И я как марксист…
– Вы, друг мой, весьма самоуверенный и нетерпимый человек, – спокойно сказал Потапыч, – вы уже не способны выслушивать изложение чьих-либо мыслей. И потом: откуда такая самонадеянность – «я марксист»? Выучить десять цитат из Маркса и потому уже считать себя умнее других? Согласитесь, образованному человеку это несколько смешно.
– Я вот соберусь как-нибудь и позвоню в ГПУ, – безмятежно сказал Селезнев, – и попрошу знакомых ребят порыться в твоей анкете. Похоже, там кое-что интересное для них отыщется.