А в те годы, о которых речь, была бабушка бойка и поворотлива; всю «домашность», бывало, «живой рукой» переделает, настоится по очередям — и пошла с соседками «телечить», до всего было ей дело, вникала во все… Об одном жалела, что всей ее грамоты — только фамилию подписать, да и то в «палочных» буквах то одной, то другой подпорки не достает…
В те годы хмельного водилось немного, а если оно и случалось на праздничном столе, пили в меру, по присловью «гуляй, да ум не прогуляй!» Не водка и не брага давали взыграть духом — собирались ради песни.
Первой бросалась в песню, словно в омут, бабушкина сестра Мария. По рассказам старших, была она в свою пору красавица — шея точеная, блузка строченая. Шла с мужем — люди оглядывались: ай да парочка, гусь да гагарочка.
Мужа ее зарубил пьяный казак в девятьсот пятом. За грудные после того годы изжила Маша свою красоту, согнулась, потускла, да так и осталась.
Я ее помню неприметной, жмущейся к стенке, по самые брови повязанной черным шифоновым шарфом.
Застолье отогревало. «Рассмеливалась» она постепенно — и вдруг, уронив руки на стол, глядя сквозь всех странно потемнелыми глазами, заводила сразу на полный голос, на верхах высоких, с дрожью, как бы подостланных слезой:
Мы уйдем от проклятой погони, Перестань, моя крошка, рыдать! Ой вы, кони, вы, черные кони, — В целом мире таких не сыскать!Второй куплет выше тянуть было некуда — голос ее падал, обрывался, она спешила, не выдерживала пауз, теряла дыханье, словно песней пыталась догнать что-то утерянное… И, не допев, махала рукой, виновато и обреченно: «Ну, песня вся, больше петь нельзя!»
А бывало и так, что просквозившая в голосе дрожь вдруг вырывалась рыданьем, тогда бабушка выводила сестру под руку на «вольный воздух», кто-нибудь посылал меня вслед с шалью — «Каб не простыла!», и я слышала тихий голос всегда такой громогласной бабушки: «Ну, хватит, Марея, всех слез не переплачешь!»
Стихал народ и за столом; переговаривались, вздыхая:
— С бедой — оно и за песней плачется…
— Да… Рассыпалось, как говорится, счастье по сучкам по веточкам…
А потом в комнату вкатывалась бабушка, разалевшая от мороза, «на той же ноге» летела в кухню, с великим береженьем, точно уснувшего младенца, вносила накрытый льняным полотенцем пирог, — пусть без сдобы, да горяч! — ставила его посреди стола. Светясь, рассказывала: «С утра все с ним колготилась! Голова вкруг идет — удался ли?», разрезала, раздавала и, когда все уже принимались всерьез, вдруг вскрикивала пронзительно: «Кушайте, кушайте! Да что ж вы не едите?»
Гости ели усердно, хвалили щедро:
— Такие-то пироги царь Миколашка и тот только по двунадесятым праздникам едал!
Воздавалось должное столу, потом летело задористо:
— Ну, пила душа и ела, погулять пора приспела!
И бабушка, подперши подбородок рукой, как за сотни годов до нее подпирались, закручинившись, русские бабы, заводила высоко:
Меж высоких хлебов затерялося Небогатое наше село…Не дав оборваться ее голосу на взлете, подтягивали басы, с тугой, сдержанной силой; если кто пытался взять зычностью, бабушка бросала в сердцах: «Ревет, как бык мирской!»
Не сразу, но хор слаживался; медово лился тенорок брата — писаря, у слесаря звук шел ноздряной, с гуденьем, как у жука. Не было укора и женщинам: умели и по низу стлать, словно холсты по росе, и вознести на такую высоту, что вчуже к сердцу подкатывало и ломило дыханье.
Пели и про то, как «звенит звонок насчет поверки, Лонцов из замка убежал», и про Ермака, и про Степана… «Трансваль, Трансваль, страна моя, ты вся горишь в огне!» — самозабвенно выводила бабушка; бог его душу знает, где он, этот самый Трансваль, за какой тридесятой хворобой, да ведь и там бьются люди за счастье и так же, по-нашему, болит, надрывается родительское сердце:
Сынов всех десять у меня, Троих уж нет в живых, И за свободу борются Шесть юных остальных… А младший сын в шестнадцать лет Просился на войну…И тут во всю силу любви и скорби вступал хор — холодом стягивало кожу на затылке:
Но я сказал, что нет, нет, нет, Малютку не возьму!..Песня уносила из тесноты каждодневного бытия в просторы времени и России, давала увидеть разинскую неукротимость и разорванные бродяжьи цепи, волжскую вольницу, сибирский размах, даль нелюдимого моря, — все нашенское, да только ли это?
…За дверями слышались громкие голоса, топот отряхиваемых от снега обуток, бойкая россыпь баянных ладов, — кто после собрания ячейки, кто с курсов, кто с тренировки, — вваливалась молодежь. Быстро нагоняли по еде и выпивке; отец «для затравки» играл на баяне «Вальс» Крейслера или «Чардаш» Монти, потом брал аккорды, нагоняя мажор, пробовал голос, давал тон… С ходу набирал темп и силу молодой хор:
Ой вы, кони, вы кони стальные, Боевые друзья трактора…