Джума. Почему он раньше не приглядывался к этому человеку, принимал его бездумно — вот степь, вот овцы, вот Джума… А сейчас словно увидел его новыми, зрячими глазами: неподвижное лицо, веки, точно прорезанные бритвой — не увидишь зрачков. Остроугольные скулы и жесткий рот.
Вот он щупает баранов — ищет пожирней: человек приехал. Большой человек — из газеты. Дед ворчит: «Если для каждого гостя резать барана, с тучу будь отара — и та растает…» «Из моих ведь», — Джума осторожно приоткрывает желтоватые влажные зубы. «Твоих и жалею, — остро сверкает взором дед, — о колхозных была бы иная речь…»
Вот он выспрашивает у старика «чабанские секреты». Назойливо, как муха в жаркий день, вьется, зудит, добиваясь чего-то, что ведомо ему одному. «Если пастух встает рано, овца двойню родит», — пословицей отвечает дед. Джума отворачивается с обидой: «Не родич я вам, вот и отговариваетесь. Ему, — подбородком на Сарвара, — небось все откроете, славу свою в наследство отдадите…»
Может быть, он и есть такой, «не пугливый»: своего не упустит — и чужого тоже. Дохлую овцу выдоит и, если надо, купит все…
Снова Сарвар терял дыханье, врезался лбом в поручень занавески на вагонном окне.
Пламень молнии! От него не уедешь — он с тобой…
— Пойдем-ка в вагон-ресторан, — дергал Яхья за плечо, — выпьем, закусим, о жизни подумаем…
* * *Такыр… Глиняное зеркало пустыни, расколотое жаром солнца на тысячи кусков!
Серое, словно такыр, было ее лицо. Морщины просекли лоб, грубо очертили щеки, опутали длинные, прекрасные глаза. Темный, влажный их свет нежданно плеснулся под тяжелыми веками — на Сарвара. Рассмотрев его пристрастно, как новый браслет, женщина отвернулась, повела плечами, с видимым усилием перебросила на спину косу.
Только эта коса не обманула — изо всей невероятной красоты, что придумывал он, мальчишка, зимними вечерами, у приемника. Где-то в дальней дали ликовала дойра, метались по звонкому полу каблучки. Напряженное дыханье толпы, и камнепад рукоплесканий — все это была она, Нодира!
…Синей сталью блеснула коса, взлетев. Толстая, в руку мужчины, упала ниже колен.
— Голова от нее болит. Всю жизнь мучаюсь! — с вызовом брошено было застывшей в растерянной готовности гримерше.
— Ну, как я вас понимаю, Нодира Азизовна, — заспешила девушка, — стрижка и моднее, и легче. Другие ведь приплетают косы, когда выступление…
И — отпрянула от неожиданно злого голоса:
— Ташбиби сказала бы: «Женской косой верблюда удержать можно…» Эх ты! «Стрижка…»
Так ничего и не поняв, гримерша оттерлась за кулисы.
Потек в ухо жаркий шепот Яхьи:
— Ташбиби вспомнила, прежнюю помощницу свою. Причесывала ее, одевала. Два года уж нет старухи, а для нее — жива… И то сказать, полсвета объездили вместе!
Хлопнув ладонями, она застыла, напоминая собой большое и сильное дерево в синей коре — в этой узкой, грубо, напоказ вылепившей ее тело, одежде. Музыканты заиграли вступление; затрепетали, словно на ветру, ее руки-ветки, кисти их, двигаясь сильно, резко, пряли из пестрого смешенья звуков тонкую нить мелодии.
Вдруг все оборвалось — круто подернулись плечи; лицо, застывшее в нелегкой сосредоточенности, дрогнуло, потемнело:
— Вы! Это — музыка? Иссохнуть вашим рукам! Онеметь им!
Она подбоченилась, зло воткнув кулаки в высокие бедра, и сыпала черные слова; как джинн из сосуда, откуда-то выскочил администратор Луцкий, человек с круглым животиком, словно половинка арбуза под пиджаком. Засуетился, уговаривая, подтянул к губам сжатую в кулак руку, поцеловал…
Яхья, храня на одутловатом лице выражение грусти и непричастности к скандалу, опять зашептал, еле двигая губами:
— Ну, расходилась! Не получается танец — так музыканты ей виноваты! Эх-хе, время не ждет человека… Какая она была, знал бы ты, малый!
И этот шепот, и капризное беснованье женщины в нелепом, стыдном костюме, и терпеливо, с вытянутыми лицами ожидающие музыканты, — все вдруг обдало жаром гнева. Сарвар закрыл глаза…
— Наше дело помалкивать, — шептал Яхья, — язык, что конь, не совладаешь с ним, он тебя бросит в грязь…
Шаги остановились возле.
— Глядите, Луцкий!
Горячие жесткие пальцы стиснули его подбородок, принудили запрокинуть вспыхнувшее лицо. «Как барана, как барана в базарный день…»
— Глядите, колоритный чабаненок, черный, как закопченный чайдуш. Костюм ему надо придумать, смог бы солировать. Если, конечно, умеет это… — ноготок, в красном лаке, словно обмокнутый в кровь, щелкнул по желто-восковой коже. Дойра отозвалась коротким, яростным вскриком.