И фразы, округленно-благополучные, покатились, как колеса, одна за другой, — мимо главного, мимо Сарварова непереносимого отчаянья…
Калитка, которую он с такой хозяйской уверенностью отворил полчаса назад, визгнула злобно, как собака, отброшенная ногой. Но есть же еще люди?
Парторг, Максуд Тешабаев, поехал в отары. Надолго…
Он пошел к секретарю комсомола.
— А, чтоб этому старичью в могиле торчком встать! — паренек, розоволицый и остроглазый, ударил по бедрам ладонями.
Сарвар смутно помнил его по школе — Эркин был моложе на три класса; впечатление осталось такое, будо где-то вьется, звенит неугомонный светлый ручей. Комсоргом его избрали прошлой осенью — ни голоса, ни вздоха не раздалось против, все хотели Эркина, бывают такие люди — и в будни с ними праздник.
Выслушивал он Сарвара нетерпеливо, вскакивал, перебивал.
— А сколько просят? Вот пережитки, а? Где взять столько? У, феодалы байские. Так, значит, и ходи холостой!
Он подсел близко, взял за плечо:
— Знаешь что? Украдем ее, а? Я читал — в Туркмении один секретарь райкома девушек крадет, на учебу устраивает. А мы — свадьбу! Комсомольскую, походную, в три счета! Вы как с ней сговорились? Из дому бежать согласится?
Вопрос этот был, словно камень в лицо, Сарвар вскинул глаза, глядел остолбенело.
— Ну, что ж ты молчишь? — паренек теребил его рукав. — Бывает ведь и так, что любит, а родителей боится. Так надо уговорить, объяснить. Если любит, поймет…
Если любит?
Ни слова не прозвучало между ними о любви. Для него все и так было решено до смертного предела — а для нее? И все, что сорвало его с песчаного гребня, поросшего иляком, закружило, примчало в эту небольшую, мальчишески-беспорядочную комнату, — вдруг представилось сонным наважденьем; взошло солнце истины, и оно высохло, как роса. Книги, разговоры, взгляды, — все, как сон, а сны видятся не двоим — одному…
Эркин сокрушенно выслушал сбивчивое его объясненье, отпустил рукав:
— Э, как оно… Так и я приду, начну махать руками: нельзя выдавать, может, она еще меня полюбит…
И только выйдя на улицу — свет полдня ударил по глазам — понял Сарвар, что главное осталось несказанным. То, что, как пламень молнии, обожгло…
Иннур!
Полюбит не его, другого? Пусть. Ее воля, ее судьба. Другой подарит крылья ее сердцу. И счастье. Так, что мир зазвенит и закружится для них двоих…
Но — не барана, хрипящего в предсмертной тоске. Не пузатые мешки рису. Не протертые на сгибах бумажки. Пусть их будет сто, двести тысяч!
Если можно купить человека — лучше не жить на земле…
Он шагал, словно ступая в пустоту, тошная слабость подкатывала к сердцу, сгибались колени…
И дома было трудно.
Отец его, неспешного ума человек, все поглядывал. Прикусив висячий ус, отворачивался. Весь вечер, как сенную труху в жаркий день, кожей ощущал Сарвар торопливые, убегающие его взгляды. Чего он хотел, отец?
Некогда было спросить, другое жгло его и бросало по двору. Что делать теперь? Как войти в этот дом, где прокляли его, откуда погонят, как приблудную собаку? Какие слова найти, чтоб уговорить ее, Иннур, — не бояться, не склонить головы, переступить вековые законы послушанья?
Он вспоминал ее подруг — которой довериться? Где назначить встречу в этом кишлаке, где каждый знает, что варится у соседа в казане?
А все было так просто. Прибежал мальчишка — косоватый, с неровно обритой головой. Сопя, подал записку: „Тов. Шодиев! Вы не вернули библиотечную книгу „Три корня“.“ Прошу сегодня же занести в библиотеку. Салимова».
Так, значит, она у себя? Не заперта, не окружена соглядатаями? И все еще можно сказать?
Задыхаясь, Сарвар шагнул в знакомую комнату. Все было, как всегда. Книги. Сумеречная синева за окном. Строгий халатик.
Лицо было другое.
«У девушки семь лиц», — вспомнилась дедова поговорка. Это было незнакомое лицо, высокомерно-застылое, холодное и чужое. На него поглядели глаза черно сверкнули, словно глубокая стоячая вода. И ему вдруг стало холодно, зябко до дрожи…
Чужой рот — темный и узкий — дрогнул. Чужой голос сказал:
— Говорят, ходишь ты все. Говорят, ищешь, кто бы вступился за меня…
Он молчал. Свело пересохшее горло.