Бремя сбора плодов
Незаметно подходит осень. Вот было все лето, лето, и кажется: каждый новый день еще пуще подбавлял сухого, огненного жару, все небрежней раскидывал груды гладиолусов, астр, георгин, много этого добра, неизбывно много!
Но однажды в ночь потоптался на крышах нерешительный дождик: пробежал и затих. Даже пыль не смочил как следует: к утру остались на обочинах крохотные катышки глины, и земля сделалась вся рябая. Под дубами пройдешь — щелк, щелк! — падают желуди на мостовую, падают и раскалываются: шершавая шапочка — отдельно, желудь, гладкий, как пуля, — в другую сторону. Мимо цветочного киоска прошагаешь — обернешься на запах хризантем резкий, как окрик.
И вот уже, кружась и рея, упал на дорогу первый желтый лист… Теперь жди перемен. Вот уже и зелень — не зелень, а медь с малахитом, воздух прозрачен, как промытый хрусталь. Шорохи и шелесты, бумажное шуршанье листопада… Простое дело листопад: раздеваются деревья, готовясь проспать зиму. К чему же осень, прежде чем сорвать лист, раскрасит его так искусно — и высветлит, и коричневые жилочки проведет, и черенок обмакнет в кармин? Может, потому, что она не только пора увяданья? Празднична осень, земное изобилье отдает в руки того, кто потрудился на совесть…
Книга на столе раскрыта на любимых строчках: «Ну, а ты? Что ты сеял? Где и как ты готов встретить зрелости время, время сбора плодов?»
И отчего это под шорох листопада одолевают человека воспоминанья. Художник прикрыл глаза. Вот оно, минувшее лето, такое недавнее и уже невозвратное…
У санатория большой сад. Шагнешь с крыльца, как будто не в траву, а в небо: путаница стеблей и листьев, одетая тончайшей пленкой влаги, отливает цветом голубиного пера: один за другим, как лазоревые парашюты, расщелкиваются бутоны цикория. В саду еще держится ночная свежесть. В дальнем уголке, под деревом привязана пегая корова. Оглянулась на шаги, вздохнула шумно, как паровоз…
И вдруг со дна души встало позабытое, детское: взятые без разрешения, ненароком потопленные в весенной грязи братнины кавуши; жесткие кулаки брата, после — полутемный хлев и теплое дыханье коровы — в затылок рыдающему «преступнику», и ее взгляд, бездонно-черный, важный, как у муллы…
А сад обступает, уводит все дальше. Аллея, как зеленая река, тополя, высокие, трепетнолистые, словно бы струятся и текут под ветром. Отражение сада в арыке переливается, точно маргиланский атлас. На траве, золотой от солнца, лежат зеленые тени. Чинара светится: лучи пронизывают всю громаду его листвы. Над вершинами деревьев, величаво, медлительно, плывет парусный флот облаков.
Кончился сад. За решетчатыми воротами — поле. Над полем гуляет ветер, переворачивает листья белесой изнанкой кверху. Рябит, сверкает, переливается вся зеленая гладь. Скоро начнет открываться курак, освобождая белые звезды…
Дальше, дальше. За поворотом дороги открывается взору вся долина. Перед ним родной пейзаж в его прекрасной простоте.
Гладь поля, завершенная купами деревьев. И опять поле, и опять пересекающий его темный гребешок тутовых посадок. И вдали так же, полосами, чередуются сады, поля. Дальше — палевые предгорья, адыры, горы, лежащие складками, величавая мантия земли. И туда, к горам, убегают рельсы, сверкая на солнце, точно лучи лазера…
Сколько чудес рукотворных в этом пейзаже! Сладкой горной водой и соленым потом полито это поле.
Никто еще не передал всей его красоты! Почему мысль человека быстрей, чем его руки?
Врачи сказали: подальше от раскаленного асфальта, побольше созерцания, поменьше работы. Но ведь не запретили же совсем! И разве будет плохо, если он, художник, чтоб не отвыкла рука, начнет набрасывать портрет Даврона-ата, знатного хлопкороба, благо, судьба (или возраст?) свела их в это лето под одной крышей.
…Они располагаются в зале, совсем безлюдном в этот час, Даврон-ата, не без сожаления, оставляет за порогом кетмень: после завтрака успел на подсобном хозяйстве санатория поработать немного.
— Все трудитесь, ата, не в силах одолеть вас старость?
— Э, сынок! Не говори мне о старости! Это она увела старика от родимого поля! Но иногда я поступаю ей на зло: она гнет, я выпрямляюсь!
Усадить его в кресло, вот так, у окна, — нужен боковой свет. Старик в халате из чесучи, надетом специально к сеансу. Рука его лежит на колене, совсем коричневая, как поздний осенний лист. Ярки колодочки орденов. Художник задумывается. И вдруг, точным и мягким движением, кисть касается полотна…