Выбрать главу

Трудно идет работа. Должно быть, в зале темно. Тот, кто на холсте, — темен, сумрачен, деревянен.

— Прошу вас, Даврон-ата, перейдем в сад!

В тени деревьев свет зелен и прохладен, как вода в аквариуме. Совсем иные краски, оттенки, рефлексы. Все придется переписать…

Стиснув зубы, он начинает заново. Старик, заскучав, говорит неожиданно:

— Устал я от шума. В поле тихо: слышно, как облака собираются в белые стада. А тут непрестанный ветер, с гор, — шипит, как змеиный царь!

Художник удивляется: как это я не замечал? Казалось — тихо в саду. А прислушаешься: шелестящий шум стекает от вершины чинары к ее подножью, по замшевому стволу; то и дело слышатся звон и шорох упавшего и подхваченного ветром листа. Утомителен даже треск кузнечиков, сухой, несмолкающий. Маленький кузнечик вспрыгивает на руку старика, сидит, быть может, чувствуя себя покорителем небывалых высот. Стряхнув его с руки, старик говорит: «И всегда они скачут. Как ноги не болят?» Подумав, сам себе отвечает: «Кузнечик сух, в нем нечему болеть». И опять — шум ветра, говор арыка. Старик начинает задремывать. Его руки, непривычные лежать вот так, без дела, кажутся неестественно вывернутыми, как у куклы. Надо втянуть его в разговор, иначе совсем уснет.

— Шумела вчера вечером, Даврон-ата, ваша палата. Расскажите, о чем шел спор?

— Э, спор! Старики собрались. А разгорелись, как молодые, у кого слово бежит впереди ума. Этот, чабан тамдынский, говорил, что их, чабанский, труд тяжелее нашего. Что он понимает? Каждой весной, когда сею хлопок, словно частицу сердца бросаю в землю. Не росток пробивает жесткую корку после дождя — я это, ногтями своими, процарапываюсь к свету… Мое горло сохнет, если в арыках мало воды! А град? Да он в зрачки моих глаз нацелен! Однако, — заключает он неожиданно, — чабану его кусок хлеба тоже не с неба падает. До поздней ночи выпасает отару, и надо, чтобы каждая былинка, пережеванная овцой, пошла ей на пользу, Напоить, дать соли… А зима чабанская! Бескормица, волки, бураны! Мороз, сковывающий руки!

Он говорит, не зная того, что юность художника брела за отарой. С пронзающей яркостью вспоминается все… Снег скрипит, как новые чарыки, обжигает, как пламя. Сугробы белы, как известь, и видно, как ветер лизал их широким языком. Ватный дым из отверстия в куполе юрты, закраины льда на колоде, где пьют овцы. Утренняя тишина, когда каждая веточка полыни сотворена из инея, а звон и скрип снега под ногами разносится, как гром, в неподвижном воздухе. Вкус этого воздуха, как вкус молодости. Ночи, мерцание снегов под луной, отражение их в красноватом тревожном небе… Степь родная, передать бы твою красоту, твой простор, окрыляющий душу, показать людей твоих, которым под ноги стелется укрощенная, побежденная их суровым упорством неласковая степная земля! Успеть бы, все успеть…

Голос старика как бы вторит его мыслям!

— Беда моя, старость. Я борюсь с ней, а она одолевает. Дни бегут, как вода в арыке, и уносят тебя по частям: огонь сердца, силу рук, остроту взгляда. Умру, умру — не оставлю золота в сундуках, богатого дома. Только один дом души моей — крепкий, непоколебимый. Я всю жизнь его строил. С того дня, когда пролетели через кишлак всадники в шлемах со звездами, и я, батрацкий сын, взял ружье и пошел вслед за ними, чтобы тот, кто трудится, узнал в себе хозяина земли… Уйду, но дом души моей не рухнет вместе со мной. Внук у меня есть, Ахмеджан. Затаен, молчалив. А по земле твердо ступает. Поле знает, воду знает. Ему — по дороге моей шагать дальше, ему…

Течет неторопливая речь, мечется кисть по полотну. Первый вариант, первое воплощение того, что теснится в душе…

— Дай посмотреть, Максум, каков я! В зеркало глядеться не приличествует мужчине, я уж и забыл почти, с каким лицом выпустил меня творец ходить по свету!

Смотрит старый дехканин на себя. Нетерпеливое сердце художника ждет хоть слова. Молчит старик.

— Пока от вас похвалы дождешься, спина сломается, а, Даврон-ата?

— Друг скажет — огорчит, враг скажет — успокоит.

И опять молчание, тяжкое, как зной, нависший над садом.

— Может, это и мое лицо. Таким сделали его солнце и ветер: сморщили и выдубили, словно кожу богатырского щита. Но руки — не мои это руки. Мои непривычны лежать праздно. Мальчишкой я батрачил, хозяин наш Авазбай умел выжимать пот. А когда люди взяли свою судьбу в свои руки, разве выпала из них работа! Вдвое, вдесятеро хотелось трудиться, поле не водой — потом своим поливали…

Нарисуй, как я иду по полю, сын мой! Кетмень за плечом, глаза радуются хлопку!

И художник начинает заново.