У меня появился первый приятель-поляк и первая любимая точка общепита.
С Яном познакомились случайно. Разговорились в сквере возле Железных
Ворот, прогуливая родившихся в разных странах собак.
– Что за порода? – интересуется Ян, загораживая корпусом свою рыжую, похожую на вытянутое тире таксу и оглядывая статного Барона.
– По-моему, – тяну я, – это австралийская… – и – после паузы, -
…дворовая.
Ян кисло смеется.
Представился.
Живет в соседнем доме. Жена – Гражина – домохозяйка. Сын Рышард – прекрасно знает моего Егорку.
Ян понимающе не интересовался, чем я занимаюсь, хотя поначалу, видимо, подозревал наличие погон.
Сам открывался постепенно.
Погоны-то были как раз у него: подполковник, технарь, из академии.
А точкой, где я отходил от трудов и успокаивал нервы, стала пивная на Свентокшиской: обычная, забравшаяся в подвал общипанного войной дома, накачанная перегаром и дымом от дешевых сигарет.
Как-то, выходя оттуда, я столкнулся с Яном.
– Ты? – Он остановился как вкопанный.
– А что?
– Здесь же одна пьянь!
– По-моему, здесь, – я ткнул пальцем в сторону стеклянной двери, – великий польский народ.
– Народ работает, а тут – сосут мочу. Будь моя воля, я бы построил резервации.
– Не понял.
– Резервации построил бы.
– Для пьяниц?
– И для бюрократов! – Приятель взбирался на любимого конька. -
Представляешь, какая жизнь пошла бы у великого польского народа!
В Москву – не начальству, приятелям – звоню редко.
Из скомканных ответов чувствуется: гайки затянули капитально.
У меня – наоборот. Польша пробудила чувство свободы. Относительной, конечно.
Я уже понял, почему собкоры, возвращающиеся из зарубежья к родным пенатам, выглядят шикарно, но у каждого дергается глаз.
И прикидываю на досуге: “Штирлиц был под одним колпаком. А у меня их сколько? Редакция – раз, посольство – два, здешняя безпека – три”.
И все равно – дышится легче.
Курирующий нас – легально – Интерпресс организует выезды на периферию.
Начинается уже в автобусе: байки, шутки, подначки…
Наверное, со стороны это выглядит забавно: дети разных народов – американец, немец, венгр, грек и даже китаец – говорят на странном языке, который при тщательной экспертизе оказывается польским.
И что самое поразительное – понимают друг друга.
Встречи, экскурсии, походы по цехам, обеды, ужины.
А если с ночевкой!
В клуб Интерпресса я хожу с удовольствием – не то что в посольство.
– Привет, товарищ Нормально! – бросается навстречу болгарин Кирилл, довольный тем, что дал новичку такое удачное прозвище.
Подслушал, шпион-самоделка, что я на все вопросы отвечаю этим словечком. А что? Нормально.
К лицу корреспондента Синьхуа Ли приклеена улыбка.
Он приезжает в клуб на “вольво”. Молчаливый шофер оббегает машину и услужливо открывает дверцу.
Случайно я стал свидетелем странной сцены в туалете.
Маленький Ли замер, виновато опустив голову, а шофер отчитывал его.
Увидев меня, они тут же поменяли диспозицию.
У “капиталистических” журналистов злотых куры не клюют. Отсюда – некоторое высокомерие. Но, чувствуется, ребята – в отличие от меня – профессионалы.
Знают Польшу отлично и копают глубоко.
Меня встретили с подозрением. Что поделать! В каждом из нас им мерещится “Кэй Джи Би”…
Но общаемся нормально, я бы даже сказал, весело – с ироничным
Бобиньским из “Файнэншл таймс”, с вечно куда-то убегающим Джорджем из Ассошейтед пресс, с женившимся на польке Бернаром – корреспондентом “Фигаро”.
Идеологические перепалки случаются редко. Как правило, при ужине.
Виртуозно наливая, всех мирит Эмиль – добродушный, свой в доску сотрудник Интерпресса по прозвищу Десантник.
Местному начальству от “капиталистов” достается. Особенно от
Бобиньского.
Встречаемся с главным партийным секретарем в Лодзи, приступаем к вопросам.
Поляк из “Файнэншл” – это особенно заводит хозяев, что поляк – с улыбочкой: так, мол, и так, известны славные революционные традиции лодзинского пролетариата, а как вы их приумножаете сегодня?
Коллеги из соцлагеря сопят, уткнувшись в блокноты.
“Капиталистические” акулы пера ухмыляются.
Хозяева нечленораздельно мычат.
Ясно, что не о давних, 1905 года, забастовках речь, а о недавних -
1970-го и 1976-го.
Тут о них – полный молчок. Как не было…
Или в Гданьск приезжаем – красота!
Старый город, дома как на гравюрах, фонтан с Нептуном, кормят в шикарном рыбном ресторане.
Душа витает в облаках, а Бобиньскому – неймется.
Тянет руку, младенца из себя строит: мол, когда же поставят памятник рабочим, которых расстреляли в декабре 1970-го? И чей пулемет поливал очередями из чердака ратуши?
В доме хозяина – и о расстреле!
Испортил обед…
Телевидение прерывает передачи. У диктора срывается голос:
– На Святом престоле – Кароль Войтыла!
Выхожу на лоджию. Открывшаяся панорама потрясает.
Вмиг сотворенное, лихорадочно-счастливое столпотворение.
Остановившиеся трамваи, автобусы, машины.
Просветленное безумие толпы. Все – стар, млад – обнимаются, целуются.
Женщины плачут. Выкрики, словно блики вспышек:
– Да здравствует Папа!
Четыреста лет понтификами были только итальянцы.
И вдруг – с чего бы это? славянин… поляк… краковский кардинал.
“Что я знаю об этом? – терзаю я себя не понапрасну. – Ну, стоят костелы, сверлят иглами небеса. Ну, ходят туда толпы людей – и что?
Наш атеизм заварен на незнании. Потому невера наша хрупка”.
Власти от ватиканской новости в ужасе.
В посольстве – паника: Войтыла – он же из непримиримых!
– Одно дело, – покашливая, бурчит Ян, – краковский кардинал и совсем другое – Римский Папа.
В Интерпрессе подкатывается сияющий Джордж. Хлопает по плечу, приглашает в бар, подмигивает:
– Один – ноль в пользу Бжезинского.
Пожимаю плечами.
– Збигнев определил условия, при которых Польша покинет ваш лагерь.
На первом месте – усиление позиций костела. А куда уж дальше, если
Папа – свой!
– Бред.
– Ну-ну! – Джордж смотрит острыми, живущими отдельно от лица глазами.
Масса эмоций вокруг биографии нового Папы. Она мгновенно обросла легендами.
Родился он в горах, в городке Вадовице.
Туда уже устремились толпы. А что будет дальше?
В годы оккупации двадцатилетний Кароль Войтыла работал на каменоломне под Краковом.
Писал стихи, драмы – на библейские темы.
Был актером (!) подпольного театра.
Говорят, горячо любил девушку, расстрелянную гитлеровцами.
После этого решил стать священником.
Учился в семинарии, в Риме.
Профессор богословия.
Владеет десятком, если не больше, языков.
Увлекается горным туризмом.
Ездил на Повонзки – главное варшавское кладбище.
День поминовения.
Трогательный, человечный обряд.
Мириады горящих свечей на могилах.
Обряд семейный. Интимный. Трезвый…
У нас такого нет. Жаль.
В конце Иерусалимских Аллей – бетонный куб Центрального комитета ПОРП.
Товарищи регулярно собирают “братских” журналистов, чтобы проинформировать, как идут дела.
Журналистика, которой я занимаюсь, не только поточная, но и па-точная.
В девять утра из Москвы звонят стенографистки и принимают заметки.
Уже уехавший домой Ганушкин из “Комсомолки” оставил афоризм: “Хорошо работать корреспондентом за границей. Одно плохо – заметки иногда надо составлять”.
Строчки наших сочинений слаще халвы: о братьях по лагерю, как о покойнике, – только хорошее.
Так бывает в кинотеатре: ломается аппарат, и на экране бежит – то в половину, то в четверть кадра, дергаясь, гримасничая – перекошенная жизнь.
Пыхчу, как паровоз, загнанный в тупик.
Классик рекомендовал по капле выдавливать из себя раба.
Я не могу выдавить цензора.
Шурует в голове, как черт в табакерке:
НЕ ПРОЙДЕТ, НЕ ПРОЙДЕТ, НЕ ПРОЙДЕТ…